Изменить стиль страницы

Но однажды я заметил, что Всезнайка во всех действительно важных вопросах разбирается лучше меня и что сам я нисколько не обогатился случайными сведениями, набранными из словарей, — напротив, хвастая знаниями, я еще ниже опустился в своем невежестве, которое приходилось уже открыто признавать.

И все же я не сдавался в борьбе с Всезнайкой. Борьба шла с переменным успехом и кончилась тем, что я стал основательно изучать разные предметы, добиваясь приличного уровня знаний. Меня перестало коробить и ущемлять, что Всезнайка обладает всеми знаниями, я признал это без всякой предвзятости и стал смотреть на него как на пример, а Всезнайка дружески помогал мне, и вскоре я почувствовал, что становлюсь подобным ему. «Ну и дурак!» — признавался я, постукивая себя по лбу и покачивая головой, которая, как мне казалось, не издавала уже столь пустых звуков, как прежде.

Незаметный

Я звал его «Незаметный», потому что ему ничто так не претило, как быть заметным, бросаться в глаза, играть какую-то роль, как в добрых, так и в недобрых делах. И в школе он не был ни первым, ни последним; он старался держаться среди средних и потом всю жизнь был в рядах тех заурядных людей, которые не выходили за рамки благопристойной посредственности. Еще в наши школьные годы он однажды густо покраснел, когда я уступил в трамвае место пожилой даме. Ведь остальные мальчишки не встали, как я, перед этой старой женщиной и даже посмеивались надо мной. И Незаметный признался мне, что, хотя я поступил правильно, он не решился бы так поступить, — ведь его бы осмеяли, а он ни за что не хочет быть заметным. Он и потом жил всегда по этому принципу. Он всегда старался быть в тени и участвовал во всем, в чем надо участвовать, чтобы не выделяться. Когда во время войны он попал в роту, в которой задавали тон преступные типы, а солдаты равнялись на них, Незаметный тоже стал на них равняться, в сущности, даже не из страха и трусости, а только потому, что хотел быть незаметным. Он старался изо всех сил не получить воинскую награду, и только когда почти все вокруг были награждены, он проявил какое-то геройство и получил награду, добился ее, чтобы не выделяться среди награжденных отсутствием наград. Вместе с группой палачей он сфотографировался возле виселицы, которую они водрузили в одном украинском селе. Незаметно стоял Незаметный возле этих убийц, — стоял, чтобы его отсутствие не было замечено. С одной стороны, ему претили преступления, которые учинял его отряд, с другой стороны, он не хотел предпринимать ничего против этих преступлений, чтобы не выделяться из своей среды. С волками жить, по-волчьи выть — так рассуждал он. И он окончательно уронил себя, когда, чтобы не выделяться, сделался соучастником злодеяний, все более и более страшных. И тогда он решил незаметно уйти из жизни. Не сразу отважился он на такой поступок, опять же потому, что не хотел действовать заметно. Даже и самой своей смертью боялся он выделиться и боялся громкой молвы после его смерти. Наконец выдался случай незаметно расстаться с жизнью. Ему нужно было незаметно остаться лежать в какой-то ямке во время танковой атаки, чтобы его раздавила наступающая колонна танков. Так он и поступил, и никто не заметил его поступка. Потери в его роте в тот день были так велики, что было бы как раз особенно заметным, если бы кому-то удалось унести ноги и остаться в живых: вот и довелось Незаметному умереть так же незаметно, как он жил, незаметно уйти из жизни, когда он понял, что его сдержанное, скромное поведение было употреблено во зло и что сам он так и не сумел стать не только незаметным, но и порядочным.

Крик

Никогда, верно, не слышал я на моем родном языке крика более ужасающего, никогда, верно, не слышал я человека, взывающего своим криком ко всему миру о горе и пощаде, никогда, верно, не слышался мне в этом кричащем ужасе крик ужаса всего человечества, — никогда до этого письма студента из Австрии, написанного им, солдатом, из-под Сталинграда своей подружке в Вену.

Всю войну я носил с собой этот крик, он звучал над полями сражений, как непрерывно воющая сирена, и еще сегодня слышу я этот крик, так внезапно и назойливо врывающийся в тишину, пронизывающий все и вся, словно напоминающий о том, как много еще нужно сделать, чтобы избавить мир от этого горестного крика.

То было письмо молодого человека, написанное в сочельник 1942 года под Сталинградом. Огарка свечи хватило ровно настолько, чтобы написать письмо, потом юноша должен был снова сидеть в темноте. Тьма наступала в четыре часа дня и растворялась к десяти часам утра. По почерку заметно, что письмо было написано заледеневшими от мороза пальцами. Когда молодой человек писал, перед ним стояла фотография его подружки; он жевал кусочек шоколада — вместе с жалким кусочком хлеба это был весь его рождественский паек. В пятидесяти метрах от его землянки текла Волга. Вокруг — ледяная тишина, и лишь изредка — ракеты, освещающие небо. Смерть стояла перед взором юноши. Всеми фибрами души чувствовал он теперь: его приговорили к смерти, его землянка стала камерой смертника. За что он приговорен к смерти, почему так должно быть — эти вопросы, которые он часто гнал от себя, теперь, перед лицом неотвратимой гибели, уже нельзя было загнать в глубины молчания, они кричали в нем, раздирали все его естество, требовали ответа. И он выкрикнул свой ответ из глубины своего сердца: «Нет, нет, нет! Я не хочу умирать!» И своим криком он взывал к самому себе: «Умереть придется, нужно расстаться с надеждой, никто не уйдет от гибели».

И он представил себе всю свою жизнь, какой она могла бы быть, если бы он не был так рано приговорен к смерти. «Что я такое сделал, — кричал он, — что я не могу жить этой новой жизнью?» Он хотел жить обыкновенной, порядочной жизнью, он хотел работать, много работать, и порою испытывать чуточку счастья. Разве он слишком многого желал? «Зачем я пришел в эту жизнь, если я не могу жить?»

Он прикрыл глаза и увидел свою Вену и тирольскую деревню, он напевал «Дунайские волны» и шел со своей подружкой в Пратер. «Кончено! Кончено со всем этим! — вновь вырвался крик. — Не впадать в сентиментальность… Но умирать все-таки так больно…»

Он уже не мог подавить в себе крика, не мог избавиться от него. Он думал об отчаянных криках умирающих — должно ли так быть, и за что все это? «За великую Германию», — хотел он ответить, но этот заученный ответ не мог устоять перед ужасающим криком, и он не произнес его. Он не осмелился произнести это имя — Германия, словно оно было слишком чисто и свято, чтобы злоупотребить им во имя того дела, жертвой которого он сам должен был пасть.

Теперь он обвинял самого себя, он упрекал себя за то, что не захотел уклониться от этой подлой войны и отсидеться в канцелярии, как ему советовали знакомые. «Я был для этого слишком порядочен», — пытался он перед собою оправдаться. «Порядочен?! Ты был глупо непорядочным», — отозвалось эхо язвительным смехом. И приговоренный к смерти взглянул теперь, перед самой казнью, в лица своих палачей.

То не были русские, которые располагались в окопах напротив и преградили ему путь к Волге.

То было лицо, которое составилось из многих, знакомых и незнакомых, лиц, — оно скалилось на него из книг и газет, оно возникало из радиоприемников и говорило в микрофоны, оно произносило речи и отдавало приказы, — то было огромное лицо, которое при всей своей злобности могло и благостно улыбаться, а иной раз имело совершенно безобидный вид…

Он крикнул в это лицо, принявшее теперь суровое выражение и мычавшее «хайль!».

Но тут догорел огарок свечи, и он должен был окончить письмо. «Прощай, прощай навсегда. Твой…» — дописал он в наступившей темноте.

И все в нем снова кричало, кричало во мраке. Словно его совесть могла взорвать стены этой землянки, словно он мог свободно выйти на эту ледяную плаху и призвать к жизни всех, кто, как и он, был обречен на гибель.

Никогда не думал я, что слова могут кричать так душераздирающе. Вот оно: «Взываю из бездны!» При том слова были совсем не возвышенные, все было сказано скромно и просто.