Более мрачного времени не знала Франция. Как-то у нас разыгралось одно из обычных наших сражений с ненавистными бургундскими мальчиками из деревни Максе; нам здорово досталось, избитые и усталые, мы возвращались в сумерках домой и вдруг услышали набат. Мы бросились бежать, а когда примчались на площадь, то увидели, что она заполнена возбужденными поселянами и мрачно озарена дымящимися факелами.

На церковной паперти стоял незнакомец, бургундский священник, и держал перед народом речь, от которой народ ревел, неистовствовал и бранился. Священник говорил, что наш старый полоумный король умер и что теперь все мы — Франция и корона — принадлежим английскому младенцу, лежащему в своей колыбели в Лондоне. Он уговаривал нас дать клятву верности этому ребенку, быть его доброжелателями и покорными слугами. Он уверял, что отныне у нас, наконец, будет сильная и твердая власть и что в скором времени английское войско двинется в свой последний поход, который будет кратким и молниеносным, ибо остается покорить лишь небольшой клочок нашей родины, находящейся под сенью этой жалкой, забытой тряпки, именуемой французским флагом.

Народ бушевал, придя в ярость от слов незнакомца; можно было видеть, как многие потрясали кулаками над сплошным морем освещенных факелами голов. На это дикое зрелище страшно было смотреть; фигура священника заметно выделялась; он стоял ярко освещенный и смотрел вниз на разъяренную толпу равнодушно и спокойно; даже те, которые с удовольствием сожгли бы его в пламени этих факелов, не могли не удивляться его необыкновенному хладнокровию. Но самым возмутительным было то, что он сказал в заключение. Священник сказал, что на похоронах нашего старого короля французский главнокомандующий сломал свой жезл «над гробом Карла VI и его династии» и громко воскликнул: «Дай бог долгой жизни Генриху, королю Франции и Англии, нашему августейшему повелителю!» Затем священник попросил присутствующих скрепить эти слова искренним «аминь!»

Люди побледнели от гнева; у всех на мгновение как бы отнялись языки; никто не мог произнести ни слова. Одна Жанна, стоявшая недалеко от паперти, смело взглянула в лицо священнику и сказала серьезно и рассудительно:

— Голову бы с тебя снять за такие слова! — Помолчав, она перекрестилась и добавила: — Если бы только на то была воля божья!

Это стоит запомнить, и я скажу вам почему: это были единственные резкие слова, когда-либо сказанные Жанной за всю ее жизнь. Когда я раскрою перед вами картину пережитых ею бурь, несправедливостей и преследований, вы сами будете удивляться тому, что за всю свою многострадальную жизнь она никогда не произнесла более грубых слов.

С того дня, как была получена эта мрачная весть, начались дни ужасов. Мародеры появлялись чуть ли не на порогах наших домов, и мы жили в постоянной тревоге, хотя пока что настоящего нападения на нас они, к счастью, не предпринимали. Но вот, наконец, настал и наш черед. Это было весной 1428 года. Воспользовавшись темной ночью, бургундцы шумной толпой ворвались в наше село, и мы вынуждены были спасаться бегством. Все бросились на дорогу, ведущую в Невшатель, и бежали сломя голову. Каждый старался очутиться впереди, не обращая внимания на товарищей. Единственным человеком, не потерявшим разума, была Жанна: она взяла на себя команду и навела порядок в этом хаосе. Жанна действовала быстро и решительно и вскоре смогла превратить панически бегущую толпу в организованно отступающий отряд. Согласитесь, что для такой юной девушки это был настоящий подвиг.

В то время ей было всего шестнадцать лет. Она была стройна, грациозна и сняла такой необыкновенной красотой, что, рисуя ее даже самыми пышными красками, я не погрешу против истины. На ее лице отражались ясность, кротость и чистота — все качества ее возвышенной души. Она была очень набожна, что часто придает лицам оттенок уныния, но этого не замечалось у Жанны. Набожность наполняла ее внутренней радостью и счастьем, и если по временам ее лицо выражало печаль или озабоченность, то это потому, что она грустила о своей родине; ее грусть не имела ничего общего ни с набожностью, ни с унынием.

Значительная часть нашей деревни была разрушена, и когда, наконец, настал удобный момент и можно было вернуться домой, все мы поняли, сколько страданий перенесли люди в разных уголках Франции за эти годы или, вернее, десятилетия. Впервые мы увидели разоренные, обгорелые хижины, улицы и переулки, сплошь заваленные трупами варварски убитых животных, особенно телят и ягнят — любимцев детей; больно было смотреть, как дети оплакивали их.

А тут еще подати, непосильные подати! Мысль о них никому не давала покоя. Особенно тяжелым бременем они были для общины теперь, после разгрома, и одна мысль о них бросала каждого в дрожь. По этому поводу Жанна однажды сказала:

— Платить подати, когда нечем платить, — такова участь Франции в последние годы. Но мы еще никогда не испытывали на себе этого. А теперь испытаем и мы.

Задумчивая и озабоченная, она и дальше развивала свою мысль, и можно было заметить, какое глубокое возмущение охватывало ее.

Наконец, мы наткнулись на нечто страшное. Это был сумасшедший, зарубленный насмерть в своей железной клетке на углу площади. Ужасное, кровавое зрелище! Вряд ли кто-нибудь из нас, юношей, когда-либо видел насильственную смерть. Вот почему этот труп имел для нас какую-то таинственную притягательную силу. Мы все не могли оторвать от него глаз. Все, кроме Жанны. Она с ужасом отвернулась от него, и никто не мог убедить ее подойти ближе. Вот вам разительный пример того, какую силу имеют привычки и воспитание. Вот вам разительный пример того, как иногда странно, безжалостно, грубо распоряжается нами судьба. Ведь получилось так, что те из нас, кто больше всего интересовался этим изуродованным, окровавленным трупом, прожили всю свою жизнь мирно и тихо, а той, которая почувствовала прирожденный, глубокий ужас при виде его, суждено было видеть подобные зрелища ежедневно на поле битвы.

Вы сами легко согласитесь с тем, что теперь у нас действительно было о чем поговорить. Нападение на нашу деревушку казалось нам самым важным происшествием из всех, ибо, хотя наши темные крестьяне и воображали, что они понимают грандиозность мировых событий, едва доходивших до их умов, в действительности же они ничего не понимали. Один маленький факт, видимый глазу и испытанный ими на самих себе, сразу стал для них важнее любого отдаленного события мировой истории, о котором они знали лишь понаслышке. Теперь мне смешно вспоминать, как рассуждали в то время наши старики. Они возмущались до глубины души.