— Пускай сначала закончат перевозить раненых, — сказал Костецкий, не глядя ни на кого.

Лажечников и Курлов слишком хорошо знали своего генерала, чтоб не понять, что в эти минуты творится у него на душе.

«Молодец Родион Павлович! — думал Курлов. — Не хочет сдаваться до последнего патрона».

А Лажечников думал в это время: «Хочет отступить в боевом порядке».

Они оба были правы — на этом были сосредоточены теперь мысли генерала Костецкого, — но только Ваня понимал до конца, что происходит с командиром дивизии.

Ваня был молодой, не очень развитой парень; он не мог думать такими точными и красивыми образами, как Лажечников и Курлов, но у него, было одно преимущество перед Лажечниковым и Курловым — он любил своего генерала, как отца, и поэтому мог чувствовать и угадывать его состояние, как чувствуют и угадывают состояние самого близкого, самого дорогого человека. То, что чувствовал и угадывал Ваня своим молодым и совсем еще неопытным сердцем, укладывалось в два коротких и тяжелых слова, которые непрерывно возникали и бились в его мыслях: «Это конец… Это конец».

Не понимал, что происходит с генералом Костецким, только один человек из всех офицеров и солдат, находившихся в этот день возле перевернутой лодки под обрывом, и этим человеком был капитан Уповайченков.

Иустин Уповайченков вообще не понимал, что происходит и совершается вокруг него. Но его непонимание было совсем непохоже на непонимание, скажем, Варвары Княжич, которая и не старалась ничего понимать, вполне полагаясь на то, что тут, на небольшом плацдарме, стиснутом с трех сторон немцами и прижатом к реке, есть кому понимать за нее все до мельчайших подробностей, а ей остается только делать свое дело, думать о нем, отдаваться ему целиком. Что же касается Уповайченкова, то он не считал для себя возможным чего-нибудь не понимать и поэтому думал, что он понимает все, а остальные ничего не понимают и потому делают совсем не то, что надо делать и что делал бы он на их месте.

Оставшись у старой ольхи на левом берегу, Уповайченков некоторое время переживал фразу генерала Костецкого насчет чучела, но это длилось недолго. Упрямо мотнув головою, он отогнал от себя беспокоящие мысли о том неблагоприятном впечатлении, которое произвел на генерала; он не мог поверить, что способен произвести на кого-либо неблагоприятное впечатление. Кроме того, ему было совершенно безразлично, что думают о нем. Он, капитан Уповайченков, прибыл сюда не производить впечатление, а делать свое дело, и он знает, как делать его, знает лучше, чем кто-либо другой.

Уповайченков дождался, пока лодка Данильченко вернется на левый берег, и решительно направился в заросли камыша. Данильченко встретил его приветливо, но перевозить на правый берег отказался.

— Ушицы моей не попробуете, товарищ капитан? — доброжелательно поглядывая исподлобья на Уповайченкова, предложил он. — Ушица хорошая, хоть рыбка и дешевая…

Уповайченков не знал поговорки, которую вплел в свою речь Данильченко, и потому не оценил его остроумия. Он молча кивнул, так как давно уже проголодался, а в его большой полевой сумке было все, что нужно корреспонденту, кроме еды.

Они сидели в лодке в камышах. Данильченко поставил на скамью черный котелок, прикрытый чистой тряпкой.

— Ложка чистая, — сказал Данильченко, но для блезиру пополоскал ее, опустив за борт лодки, в теплой воде, где среди водорослей сверкали стрелками мальки и дрыгали тоненькими растопыренными лапками крохотные лягушата. — Вот вам и хлеб.

Он разломал в руках коричневый продолговатый кирпичик черствого хлеба так ловко, что тот распался на два неодинаковых куска, большой завернул в тряпку и положил в ящик на корме лодки, а меньший подал Уповайченкову, который уже вылавливал белые куски разваренной рыбы из холодной ухи.

— Холера его возьми, этого немца, — словно отвечая на мысли Уповайченкова, медленно шевелил губами Данильченко. — И откуда он видит нашу переправу? Только высунешься с лодкой из камыша, начинает бросаться железом, словно это ему забава! Хозяин и запретил сновать туда-сюда… Наш хозяин не любит задаром подставлять солдатскую голову под пулю.

Уповайченков поднял голову над котелком и, грозясь на Данильченко ложкой, прошипел:

— Я корреспондент из газеты, понимаешь? Мне надо на правый берег, и ты меня перевезешь, иначе…

Данильченко, словно не слыша этого «иначе», в котором звучала открытая угроза, по своей привычке доброжелательно поглядывая исподлобья, сказал:

— А что, разве у корреспондентов по две головы? Вы ешьте ушицу, ешьте…

Уповайченков завертел ложкой так, что куски разваренной рыбы закружились в котелке, словно в центрифуге.

— Как ты со мной разговариваешь? Ты что, не видишь, что я капитан и могу тебе приказать?

— Видали мы и капитанов, — ответил Данильченко и выпрыгнул из лодки в камыши.

Сапоги его зачмокали по илистому дну, лягушата испуганно брызнули во все стороны. Данильченко развел камыш руками и исчез за его шаткой пахучей стеной.

— Стой! — закричал Уповайченков. — Стрелять буду!

— Да ну тебя, — послышался в ответ голос Данильченко из камыша, — найди себе немца, да и стреляй в него!

Голос был такой насмешливо-равнодушный, что Уповайченков сразу же снял руку с кобуры, которую, волнуясь, тщетно пытался расстегнуть. Он сидел одеревенело над котелком с ухой и не знал, что делать: терпеливо ждать вечера, самому браться за весла или разыскивать Данильченко, чтоб убедить этого упрямо-равнодушного солдата, что ему, Уповайченкову, необходимо быть на правом берегу именно теперь, когда генерал вручает ордена бронебойщикам, а не ночью, когда ордена уже будут вручены и командир дивизии вернется в свой штаб.

Неизвестно, что решил бы Уповайченков. Стена камыша зашуршала, тяжело зачмокало илистое дно реки под сапогами, камыш распахнулся перед глазами Уповайченкова. Невысокий худощавый полковник решительно шагал к лодке. Из-за плеча полковника выглядывало неизменно добродушное лицо Данильченко.

Полковник уверенно вошел в лодку и сел на скамью напротив Уповайченкова. Данильченко занял свое место на корме, уткнул в дно узкую продолговатую лопасть некрашеного весла и ждал команды трогаться.

— Ваши документы! — свирепо сказал полковник, оглядывая Уповайченкова с ног до головы.

Уповайченков с независимым видом подал полковнику удостоверение.

Начальник политотдела дивизии был крайне встревожен тем, что Костецкий, никого не предупредив, отправился на плацдарм. Лажечников по телефону сообщил, что состояние генерала угрожающее.

Курлов был раздражен до предела, и, как всегда в таких случаях, на его худом продолговатом лице отражалась борьба, которую он вел с собой. Голос его звучал угрожающе-спокойно. Курлов втайне радовался, что ему попался под руку Уповайченков: можно будет сорвать на нем злость, тогда разговор с генералом пройдет спокойно, «на отработанном паре».

— Вы могли бы явиться в политотдел раньше, чем на переправу, — довольно спокойно начал Курлов, хоть и не обманывался насчет своего мнимого спокойствия. — Не пришлось бы тут угрожать перестрелкой.

Он снова оглядел Уповайченкова с головы до ног, странный вид капитана взорвал его, и, уже не сдерживаясь, Курлов с презрением прошипел, словно и вправду выпуская из себя пар:

— Что это у вас за экипировка? Вы же на чучело похожи!

Уповайченков не мог пропустить мимо ушей нового «чучела», он плеснул на Курлова беловатым студнем полных ненависти глаз и прокричал:

— Вы не смеете со мной так разговаривать! Я корреспондент!

Курлов спрятал удостоверение Уповайченкова в карман своего кителя.

— Кор-рес-пон-дент? — по слогам, словно в первый раз слыша и не понимая этого слова, прошипел Курлов и вдруг, будто поняв, что оно значит, соединил слоги и с нажимом выкрикнул: — Корреспондент!

Данильченко, прислушиваясь к словам полковника, уперся веслом в дно.

— Давай отчаливай!

Лодка выскользнула из камыша на открытый простор реки. Вода блеснула полосой синего стекла, по которому проплывали белые кучевые облака. Данильченко быстро вел лодку по синему стеклу, по белым облакам, разрезая их веслом.