— А эта Княжич тоже поехала к Лаптеву? — вдруг остановился капитан в дверях и повернулся ко мне лицом.

Я, должно быть, попортил бы ему новую фуражку, если б не вмешался неожиданно Миня, он прокручивал пленку в черном бачке, примостившись на краю стола под образами.

— Уинстон, — закричал Миня, еле сдерживая хохот, — стой и не шевелись, я тебя сейчас увековечу!

Миня схватил свой «ФЭД», и не успел Уинстон опомниться, как дважды щелкнула шторка и удовлетворенный Миня вернулся к своему бачку.

— Можешь идти, Уинстон, — сказал Миня. — Уверяю тебя, это будет необыкновенный снимок: такого идиотского лица я еще ни у кого не видел!

Уинстон хлопнул дверью так, что глина брызнула на пол.

— Эх, жаль, — покрутил головою Миня, — жаль, что в аппарате нет пленки! Снимок был бы действительно чудесный… Вы видели когда-нибудь такого самоуверенного индюка?

— А почему он Уинстон?

— Это я его так прозвал для смеха, никакой он не Уинстон, а просто себе Иустин Уповайченков, кажется из псаломщиков… Видали фигуру?

Я посмотрел в окно и увидел Уповайченкова: он гордо шел посреди улицы в своем жестяном плаще, поднимая тучи пыли кривыми ногами, обутыми в большие сапоги с низкими голенищами.

— Вы не обращайте на него внимания, — продолжал Миня. — Он и мухи не обидит. Не от доброты, а оттого, что считает муху способной кусаться.

— Так что ж он, трус?

Миня посмотрел на меня жаркими, похожими на маслины глазами, словно проверяя мои умственные способности: неужели мне все еще непонятно, кто да что этот Уинстон? Приходится только сожалеть, что таким поверхностным типам, не умеющим разбираться в людях, доверяют ответственную корреспондентскую работу. Должно быть, он так и отрубил бы, скорчив сочувственную гримасу на своем красивом лице, но тут в избу вбежал растрепанный Кузьма и еще с порога крикнул:

— Людка, где ты там?

— Я тут, — отозвалась за перегородкой Люда.

— К тебе Аниська пришла, выйди…

Кузьма стоял на пороге, лохматый, похожий на цыгана загорелым неумытым лицом, и сверкал на меня глазами, словно сигнализируя одному ему известную тайну: что Людка, что эта Аниська — одного поля ягоды, он знает им цену и от всей души презирает их.

— Так пускай зайдет в избу, — нехотя отозвалась Люда за перегородкой.

— В избе, говорит, офицеры.

Кузьма уже не сводил глаз с Мини, с его черного бачка, с разложенных на столе фотографических принадлежностей.

— Подумаешь, — не то удивленно, не то пренебрежительно вслух рассуждала за перегородкой Люда, — подумаешь, офицеров не видела? Съедят ее офицеры?

Кузьма не ответил сестре — он зачарованно глядел, как Миня вытягивает из бачка мокрую зафиксированную и промытую пленку.

— Снимите меня на карточку, — попросил Кузьма, подступая к Мине.

Люда вышла из-за перегородки, босоногая, в синей кофте и сборчатой юбке. Закинув за голову полные руки, она шевелила огрубевшими пальцами — поправляла уложенные тяжелым кренделем косы. Миня, который, должно быть, вчера вечером не обратил внимания на хозяйку избы, теперь не мог оторвать от нее глаз.

— Аниська, — закричала Люда, полошив руку на щеколду, — с каких это ты пор стала офицеров бояться, Аниська?

Миня, как околдованный глядя на дверь, которая уже закрылась за Людой, спросил у Кузьмы:

— Зачем тебе карточка, Кузя?

Кузьма мотнул лохматой головою так решительно, что она у него, казалось, должна бы оторваться, и прошипел сквозь сжатые от злости зубы:

— Назло святому Демьяну.

Кузьма уселся на столе и, небрежно болтая босыми черными ногами, продолжал с презрением в голосе:

— Немцы его назначили главным попом над нашей штундой. Не то в Курске, не то в Воронеже. Корчит из себя черт знает что: табаку не кури, водки не пей! Все мужики на войне, хоть бы и наш Серега… Нет той бабы в селе, до которой бы он не добрался.

— Ишь какой петух! — искренне удивился Миня, тараща на Кузьму глаза и отодвигая свои бачки и бутылки с химикалиями, потому что Кузьма неистово ерзал по столу худым мальчишеским задом. — Прямо-таки султан турецкий, а?

Кузьма рассудительно сверху вниз смотрел на Миню, словно удивляясь и сожалея, что тот не знает обычных, хоть и непотребных дел и отношений, которые существуют меж людьми в их хуторе.

— Тут ни одной целой хаты после немцев не осталось, а он плотник… Вот ты и понимай, что к чему. Теперь к Людке пристал, чтоб ей стропила новые ставить. Знаем мы эти стропила!

Он плюнул с такой злостью, что плевок его шлепнулся о подмазанный глиной пол со звоном, как стеклянный шарик. Кузьма спрыгнул со стола, растер плевок пяткой и, неожиданно беспомощно заморгав пушистыми черными ресницами, проговорил:

— То же самое и с карточками — запрещает фотографироваться, потому что в писании сказано: не сотвори себе кумира.

Миню это не могло не возмутить, так как прямо относилось к его искусству.

— Эх, жаль, пленки мало, — заблестел глазами Миня, вскидывая их то на меня, то на Кузьму, — показал бы я этому Демьяну, кто из нас сильней… Ну, а тебя, Кузя, я обязательно сфотографирую! Пошли!

Он ловко вбросил кассету с пленкой в свой «ФЭД» и, подталкивая Кузьму перед собой, вышел во двор. Я остался. Сквозь неплотно прикрытую дверь из сеней доносился громкий шепот Аниськи и Люды.

Я плохо спал ночью на сене и рано проснулся. Меня клонило ко сну, и эти голоса за дверью, этот шепот двух женщин, что обменивались своими тайнами и заботами, которые были так или иначе известны каждому, одновременно и навевали на меня дремоту и не давали заснуть. Свесив на пол ноги в сапогах, я лежал с закрытыми глазами уже не на моей койке (на ней расположился Уинстон, как сказал мне Миня) и невольно слышал, о чем говорили меж собою женщины в сенях.

— А гони ты его ко всем чертям, — убежденно пела звонким шепотом Аниська. — Старый черт… Захочешь согрешить, разве ты себе помоложе кого не найдешь?

— Да все они одинаковы, — отзывалась Люда, и низкий голос ее звучал, как вздох; в этом вздохе слышалось сочувствие ко всем тем одинаковым, от посягательств которых ей не было покою. — Тебе хорошо, знаешь своего Федю. Тебе за ним как за каменной стеною.

Было в этих словах понятное сожаление, что у нее, у Люды, нет кого-нибудь определенного, надежного, нет стены, за которой она чувствовала бы себя в безопасности, была и зависть к Аниське, у которой нашлась стена, к Аниське, сумевшей так привязать к себе Федю, что их отношения выглядели не временной игрой двух безразличных друг к другу людей, а завязанным на много лет жизненным узлом, который спроста не развяжешь, если дойдет до этого.

Аниська словно угадывала мысли Люды и печально выводила своим певучим голосом:

— Привяжешься к нему, черту, всей душой, а тут как раз и конец — пойдут вперед, и пиши пропало.

Она извинялась перед Людой и голосом своим и своими словами, давая понять Люде и самой себе, что не так уж крепка, не так надежна та стена, на которую она опирается, — может рухнуть в любую минуту.

— Ох ты горюшко мое, — вдруг крикнула Аниська, — дверь не прикрыта, там ведь, должно быть, все слышно!

— Подумаешь, — сказала Люда пренебрежительно и прикрыла дверь, стукнув щеколдой.

Послышался приглушенный смех. За дверьми говорили обо мне, нетрудно было догадаться даже, что говорят, хотя слов не было уже слышно, — наверное, какой-то насмешливый бабий вздор — обе они, и Аниська и Люда, охотницы почесать языки… «Ну да что мне до этого?» — подумал я и, вслушиваясь невольно в смех и неясные голоса за дверьми, незаметно для самого себя заснул, словно оттолкнулся от одного берега и поплыл к другому. Спал я долго и, когда открыл глаза, снова увидел Миню и Уинстона.

Миня делал свое дело у стола, — прищурив левый глаз, просматривал на свету просохшую пленку, — а Уинстон, в жестяном своем плаще и фуражке, с полевой сумкой на боку, ходил из угла в угол. Он был угрюм и суров. Его плащ шуршал и трещал, как наэлектризованный.

— Не может быть, Уинстон, чтобы он тебе это сказал!