Изменить стиль страницы

…Вот — Дина, внешне бесполое существо с физиономией конченного дегенерата. Она ходит, стриженная наголо, в немыслимом отрепье, на ее лице навсегда застыла, как маска, улыбка довольства и счастья. Любая попытка хоть как-то облагообразить ее внешний вид завершается неудачей: Дина мгновенно скидывает с себя новые халаты и рубашки, если даже санитаркам и удается ее насильно переодеть, мгновенно возбуждается и начинает издавать какие-то павианьи крики…

Говорят, она отлично училась в школе, шла на золотую медаль. Заболела после того, как ее изнасиловал допившийся до невменяемости отец.

Иногда, непонятно почему, Дина вдруг начинала петь. И взбудораженное вечным шумом отделение, внутренне напряженное, готовое каждую минуту сорваться на крик или на какой-нибудь спонтанный скандал, изумленно стихало: каким-то поразительно чистым, хрустальным, нежным голосом Дина пела никому неведомые песни о любви, нежности, красоте…

А потом с ней случалось нечто вроде эпилептического припадка — она начинала дико визжать и колотиться об пол, и даже многоопытные красномордые никак не могли ее успокоить. В основном же Дина со своей невыразимой улыбкой молча моталась по коридору, ни на кого не глядя, ничего не видя и не слыша, словно утонув в самой себе…

Вот тезки, Светка-маленькая, как ее зовут в отделении, и Светка-большая. Светка большая похожа на кирпичную силосную башню — слоновой толщины руки и ноги, кирпичного цвета румянец на щеках, пустой взгляд круглых, как пуговицы, глаз.

Светке-маленькой пятнадцать лет. В отделение она поступила год назад. С тех пор выражение ужаса и недоумения не покидает ее личико.

Дело в том, что в больницу ее привезла мать. Елена видела эту "мать’’: высокая, красивая, как киноартистка, надменная, с холодным и несколько брезгливым выражением лица, как ни странно, педагог по образованию…

Так вот, эта женщина привезла дочь в больницу сама, по собственной воле, по своей, так сказать, инициативе. Врачам она объяснила, что "у девочки болезненные наклонности к каким-то нездоровым фантазиям". Мол, девочка ей сказала, что ее муж — стало быть, Светланкин отчим, с которым они поженились совсем недавно — очень солидный, надо сказать человек, подполковник, — якобы, покушался на невинность падчерицы…

Так вот, она, как мать и жена, вынуждена признать, что, к сожалению, у ее дочери явный бред.

И Светку-маленькую поместили в первое отделение…

Елена очень много разговаривала с девочкой и убедилась, что все, что она говорит, правда.

Кстати, "доблестный" подполковник не только "пытался" изнасиловать падчерицу — он вполне добросовестно это насилие совершил. И, видимо, мамаша отлично это знала. Не случайно же у Ликуевой после щекотливого разговора со Светланкиной мамашей появилось новое массивное золотое кольцо со светлым переливчатым камушком…

За год девочка так и не смогла привыкнуть к обстановке сумасшедшего дома. К Елене она тянулась, как к спасательному кругу. Но ведь и Елена — такой же подневольный человек, как эта несчастная малышка. Ну, чем она могла ей помочь — разве что погладить по головке, сунуть какой-нибудь пряник, да почитать ей на ушко стихи…

Светка-маленькая часто спрашивала у нее: "Мы хоть когда-нибудь отсюда выйдем?" И Елена сатанела от этого вопроса. Ну, что она могла пообещать этой маленькой девочке с навеки испуганным лицом, чем она могла ее обрадовать, обнадежить или утешить? Этой худенькой, хрупкой девочке с коротко стриженными волосами, с тонким прозрачным личиком, которая каждого человека в белом халате встречает загнанно-выжидательным взглядом и все ждет, что, может быть, именно сегодня кто-то ей крикнет: "Домой!" И она, сорвавшись с места, понесется к выходу, прочь отсюда, от этих страшных людей, и все, все окажется тогда позади!.. Но никто ее не зовет, никто не кричит ей "домой!", и, похоже, девчонке быть здесь до скончания дней…

* * *

Чем жила Елена три этих долгих года? Все тем же — книгами и стихами. Да еще Феей и Вороном, хотя она сама себе не признавалась, как много значат для нее два этих человека.

Когда один из них уходил в отпуск, она буквально заболевала, чувствовала себя так, будто ее в очередной раз предали, хотя она вполне отдавала себе отчет в том, что ведь врачи имеют, конечно же, полное право на отдых от столь тяжелой и неблагодарной работы…

А еще иногда она ловила себя на том, что ревнует Ивана Александровича и Татьяну Алексеевну к их домашней жизни, к их близким. Она смертельно завидовала их детям, тому, что эти люди принадлежат, прежде всего, им…

Фея всегда приходила, ничего не выспрашивая, не вызывая на откровенность, просто молча садилась рядом, отдавала ей свежие газеты и журналы, иногда совала ей в карман яблоко или пару конфет. Лишь порою она спрашивала: "Есть новые стихи?" "Есть!" — радостно выдыхала Елена. "Ну, тогда, пожалуйста, почитай"…

…Эти короткие мгновенья истинного человеческого счастья — "и она что-то может, и она кому-то интересна!" — заставляли ее держаться на плаву, следить за собой, во что-то еще верить. Очень часто Фея говорила ей, замечая, как слабнут ее душевные силы, как апатия и неверие в какие-то добрые перемены буквально пригибают ее к земле: "Держи себя в руках! Это очень трудно, но, пожалуйста, держи! Вот увидишь, твой час придет."… И Елена изо всех сил пыталась "быть в форме", хотя в стенах ПБ все это было чистой условностью…

И все же…

А Ворон! Вот кто заставлял ее одним своим присутствием ощущать себя Личностью, Человеком, даже поэтом! Он ее никогда не жалел, по крайней мере, внешне ничем своей жалости не проявлял. Но он вылечил ее от заразы, перед которой были бессильны хирурги. И он всегда ей говорил: "С тебя спрос — особый".

Он не прощал ей никаких слабостей, никаких истерик, и ей поневоле приходилось все жестче контролировать свое поведение, слова, поступки.

Это было для нее, пожалуй, наиболее трудным из всех житейских премудростей: в детстве она страдала от невозможности открыто высказать то, что чувствовала, что ее мучило, а в подростковом возрасте, когда она "сорвалась", стало очень трудно сдерживать взрывы яростных эмоций, хотя, конечно, Елена прекрасно понимала, как часто, даже будучи абсолютно во всем правой, она все-таки непривлекательно выглядит со стороны со своими выходками.

Чтобы научиться управлять собой, как выяснилось, одного ее желания оказалось мало, нужна была привычка и умение руководить собой, а такой привычки у нее не было. Самовоспитанием пришлось заняться с нуля. К тому же в стенах психиатрической больницы, которая отнюдь не располагает к самопознанию и самовоспитанию. Но все-таки…

Ворон постоянно приносил ей, как и Фея, новые книги, тетради, авторучки, хотя больничными правилами все это было строго запрещено. Книги санитарки у нее не отбирали, поскольку знали, кто их Елене приносит, зато тетради со стихами изымались и уничтожались у нее в два счета, — если, конечно, Елена не успевала передать их на хранение Фее или Ворону.

Сколько же стихов было безжалостно утоплено красно-мордыми в больничном туалете!

…Антошке исполнилось три года. Елена старалась, насколько возможно, не думать, не вспоминать об этом малыше, потому что у нее от этого по-настоящему болело сердце, она начинала терять над собой контроль и была способна в такие моменты на любую глупость. Но мысли ее не очень-то слушались: "С кем он сейчас? Здоров ли? Что у него есть из игрушек? Какие конфеты любит?.."

Мама разрывалась между нею и внуком. А еще на ней были дом, работа…

И вот однажды мама принесла фотографии Антона. Он был снят со своей группой в Доме ребенка — маленький, грустный, пухлый, пузырь с недетским взглядом исподлобья.

Елена обомлела…

Она положила фотографии в карман, не расставалась с ними ни на минуту, и уже забытое, напрочь потерянное желание — домой, к сыну, на работу! вспыхнуло в ней с небывалой доселе силой. Она потеряла покой… Мысленно она читала сыну стишки, пела ему песни, купала его, водила гулять… Иногда, забываясь, она настолько уходила в свои переживания, что начинала говорить вслух, и, нечаянно поймав чей-нибудь недоуменный взгляд, вздрагивала и, спохватясь, замолкала…