Изменить стиль страницы

— Ну, может не зря, — пугаясь, что Ликуева больше не захочет продолжать этот разговор, заторопилась Лена, — может быть, мне и нужно было здесь побыть… Но сейчас я хочу домой, я не могу здесь больше быть!

— Деточка, — переменила тон Ликуева, проницательно заглядывая ей в глаза, — ты что-то возбуждена. Иди-ка успокойся, я сейчас скажу, чтобы тебе сделали укольчик, ты полежи немного, а потом мы с тобой поговорим. Хорошо? Но я считаю, что выписываться тебе все же рановато…

— Милая, хорошая, очень прошу я вас, умоляю! — отчаянно вскричала Лена. — Ну, хотите, на колени встану, а? Только выпишите вы меня отсюда, пожалуйста! Не могу я здесь находиться, по горло сыта! Тяжело мне здесь… Не могу я издевательства от санитарок переносить, не могу в таком вот скотском виде ходить, не хочу, чтобы меня унижали!

Только сейчас до Ликуевой дошло, что Лену, кажется, уговорами не остановить, и дело, похоже, с ней обстоит несколько серьезней, чем она решила было вначале. Она улыбнулась, покровительственно потрепала Лену по плечу и пообещала: "Успокойся, пожалуйста. После обеда вызовем тебя на беседу. Может быть, соберем консилиум"… И ушла…

Время до обеда тянулось издевательски медленно. Лена уже извелась от опасений, что Ликуева забыла свое обещание, а может, просто решила не принимать ее "выступление" всерьез, как вдруг раздалось:

— Ершова, в ординаторскую!

В ординаторской сидело не меньше пятнадцати врачей. Удивительно, как они умудрились разместиться в столь маленькой комнате.

Был здесь и профессор — тот самый, который беседовал с ней, когда она попала сюда после отравления, — умный, ироничный, грустный человек со всепонимающим взглядом черных, как ночь, глаз — Иосиф Израилевич Шварцштейн.

Молодой, лет тридцати пяти, он был человек удивительного обаяния. Двумя-тремя ненавязчивыми фразами он мог расположить к себе, вызвать на откровенность даже самого мрачного, подозрительного пациента.

Он долго, пристально смотрел ей в глаза и, наконец, тихо спросил:

— Сколько же тебе сейчас лет?

— Девятнадцатый.

— Сколько ты, в общей сложности, пробыла в больнице?

— Три года… — задумчиво повторил он. — И, как я понимаю, эти больничные годы мало тяготили тебя, а? Почему же ты так неожиданно и так настойчиво запросилась домой?

— Не "вдруг"… Я всегда хотела домой… Только мне… ну, страшно было. Я боялась, не знала, как у меня все будет складываться там, на воле… Иосиф Израилевич, я вас очень прошу, ваше слово здесь решающее, скажите, чтобы меня выписали, отпустили домой! Я не могу больше, понимаете? Я просто умру здесь, вот и все!

— А ты нас не подведешь, Лена? У тебя ведь уже три суицидальных попытки были. Вдруг тебе жизнь опять чем-то не угодит, и ты опять таблеток наглотаешься. В прошлый раз мы спасли тебя чудом. А если в следующий раз не спасем?

— Да ничего я больше не наглотаюсь, поверьте мне! Все будет хорошо, честное слово. Ну, поверьте…

Врачи — это чувствовалось по их напряженным лицам — внимательно следили за диалогом. Лена, умоляюще сложив руки, с бьющимся где-то в горле сердцем, вся внутренне трепетала, дожидаясь решения своей судьбы…

— Ну, хорошо, — задумчиво проговорил наконец Иосиф Израилевич, иди пока в отделение, мы тут с докторами посоветуемся… Потом Татьяна Алексеевна сообщит тебе о нашем решении…

Фея ласково кивнула, и ей сразу захотелось поверить, что все будет хорошо, все решится само собой.

…А через час Фея, хмурясь и явно чувствуя себя не очень хорошо в роли глашатая врачебного приговора, сообщила, что консилиум решил пока ее не выписывать, оставить в стационаре, понаблюдать…

Белый свет будто померк в ее глазах. Лена, схватившись за спинку ближайшей кровати, стояла, улыбаясь изо всех сил, чтобы никому, даже Фее, не показать, как потрясло ее это решение. В голове было только одно: "Не упасть… не упасть!"

Впервые почувствовала она, что такое сердечная боль… Но еще поняла, что со своими бедами ей нужно справляться самой. Бесполезно дожидаться помощи со стороны, это пустое, для детей. В этом мире даже самые лучшие из людей — всего лишь случайные прохожие в твоей жизни. Даже Фея. Даже Ворон. Даже мама…

К вечеру Лена, как сказал потом Ворон, "сорвалась со всех катушек".

Просидев в своем углу около окна весь день до вечера, измучившись неразрешимостью своих проблем, решила бежать из больницы. Думала она об этом и раньше, но это было как-то не всерьез и надолго ее мыслей не занимало. А тут она просто физически почувствовала: если она прямо сейчас, сегодня не уйдет из этого вонючего бревенчатого коридора, она просто погибнет.

Но как открыть дверь? Она вспомнила, что специальные замки-хлопушки, которыми снабжены все двери психушки, открываются здоровенными ключами, представляющими из себя четырехугольные железные стержни. И диаметр этих стержней вполне сходится с шириной пластмассовой ручки зубной щетки… или, скажем, черенка столовой ложки…

Столовую ложку достать не так уж сложно — подойти к буфетчице Нине Степановне, попросить, мол, компот обеденный доесть, та спокойно эту ложку выдаст…

Вечером, когда две санитарки с больными пошли на кухню за ужином для отделения, на посту около надзорки осталось всего две "блюстительницы порядка", Лена подошла к двери, выходившей прямо наружу. Ее почти никогда не открывали, поскольку выходила она на больничный хоздвор, где больным и персоналу нечего, в общем-то, было делать. Черенком ложки она очень легко открыла замок и выскочила на улицу. Захлопнув за собой дверь, она услышала, как больные, запоздало охая, загомонили разноголосо: "Нянечки, нянечки, Ершова убежала! Убежала, нянечки!"…

На дворе стояла поздняя осень. Сгущались сумерки, подмораживало. Лена, в своем длинном драном халате и тапочках на босу ногу, никакого холода в охватившей ее горячк, удавшегося, как ей казалось, побега не ощущала.

Выскочив на улицу, она помчалась к забору. Но разговорам санитарок она знала, что больничная ограда — условность чистейшей воды. Вся она в дырах, через которые стекаются по утрам на работу врачи, медсестры и прочие служители этого заведения. Значит, только дурак не найдет возможность выбраться через такой забор на улицу.

И правда: Лена сразу же наткнулась на огромную дыру в ветхом заборе. Вылетев за территорию больницы, на крутом спуске, она немного приостановилась, чтобы перевести дух. Открывающаяся перед ней панорама города — больница стояла на холме — показалась столь заманчивой, такой волюшкой-волей пахнуло на нее с этих раскрывшихся вдруг просторов, что она оробела.

Позади послышались крики — за ней началась погоня, как в скверном детективе. Лена оглянулась — мимо кухни, тяжело колыхая необъятными телесами вымученным галопом шлепала главная ее врагиня — санитарка Аннушка Козлова.

Рискуя свернуть себе шею, Лена ринулась вниз. К женским голосам позади прибавились мужские, к погоне присоединились санитары из мужского отделения, и она с омерзением подумала на бегу, что лучше прямо сейчас в реке утопиться, чем даться им в руки. И помчалась изо всех сил дальше…

К ее счастью, густые осенние сумерки стремительно сменялись ночной теменью. И погоня быстро потеряла ее из виду. Она же долго бежала, задыхаясь и то и дело оглядываясь на бегу, наконец, выбившись из сил, перешла на крупный шаг. Она изо всех сил стремилась домой. Сейчас ей казалось, что ее дом, ее отец и мать — тот самый обетованный мир, без которого ей не жить, что ничегошеньки она, дура, раньше не понимала, но сейчас-то у них все иначе пойдет, по-другому. Главное — воля, свобода.

* * *

…До городской окраины, где Ершовы жили в собственном домике, от больницы было километров десять. Лена одолела этот путь за час с небольшим. Когда, наконец, она добралась до знакомой калитки и, отворив ее, зашла в ограду, она настолько замерзла и обессилела, что ее мечты дальше горячего чая и чистой постели не простирались. Открыв дверь, и, как потусторонняя тень, возникнув в кухне, она не смогла даже сообразить сразу, что вокруг нее происходит.