Изменить стиль страницы

Кто не знает, кто не слыхал о Демидовых, простых тульских кузнецах, потомки которых располагали колоссальными богатствами и носили титул князей Сан-Донато?

Родоначальником этой фамилии был Никита Демидович Антуфьев, крестьянин, тульский кузнец. О первой встрече его с царем Петром Первым, которая послужила началом его обширной деятельности, рассказывают такие подробности. По словам Огаркова, проездом через Тулу Петр велел починить испортившийся пистолет работы знаменитого оружейника Кухенрейтера. Когда кузнец (Демидов) исправил его и принес к царю, тот обратил внимание на великолепную работу, пожалел, что у него нет мастеров, чтобы делать в России такое оружие.

— И мы, царь, против немца постоим, — возразил на это Никита.

Царь уже не раз слыхивал эти ненавистные ему слова, это вечное «закидаем шапками» от своих московских бояр, к тому же он выпил анисовки, и его ретивое не стерпело: он ударил по лицу Демидова и закричал:

— Ты, дурак, сначала сделай, а потом хвались!

— А ты, царь, сначала узнай, а потом дерись! — ответил ему Никита и подал Петру сделанный им новый пистолет, нисколько не уступавший по работе заграничному.

Горячий царь смилостивился и извинился перед кузнецом.

Так ли это было или не так, но достоверно известно, что Никита вскоре после первой встречи с Петром доставил ему в Москву шесть отлично сделанных ружей и назначил плату по 1 рублю 80 копеек за каждое, тогда как до этого казна платила за них за границей по 12 и даже по 15 рублей за штуку. Это было во время шведской войны. Понятно, царь обрадовался, что отыскал такого диковинного кузнеца у себя на родине, поцеловал Никиту, подарил ему сто рублей и сказал:

— Постарайся, Демидыч, распространить свою фабрику. Я не оставлю тебя.

И приказал отвести Демидову в двенадцати верстах от Тулы несколько десятин земли. С этого и начинается деятельность будущего «уральского владыки».

Дальнейшая судьба его, в коротких словах, такова: Демидов не ограничился тульским заводом, а стал просить Петра отдать ему в аренду уральские казенные заводы, которые и были ему отданы в 1702 году за ничтожное вознаграждение. Здесь главным деятелем выступает уже не Никита, а старший его сын Акинфий Демидов, сумевший в короткое время увеличить производительность заводов против казенного раз в триста.

И богатства и положение Демидовых начали расти с каждым годом. Уже не крестьянин, а потомственный дворянин, Никита в 1715 году нашел возможным преподнести новорожденному царевичу Петру Петровичу «на зубок», кроме драгоценностей и великолепных сибирских мехов, сто тысяч тогдашних рублей. Но русская пословица «от трудов праведных не наживешь палат каменных» нашла себе косвенное применение и в богатстве Демидовых, хотя к их услугам были всевозможные льготы и обеспеченный сбыт товара в казну. Им требовались «рабочие руки», но так как покупать крестьян или переселять их из внутренних губерний на Урал было вообще начетисто, то практиковался иной способ: заводы принимали к себе беглых каторжников и ссыльных, беглых помещичьих крестьян, рекрутов и притесняемых раскольников; все эти бесправные люди навсегда закабалялись во власть Демидовых. Чтобы не отвечать за них перед законом, их запирали во время наездов ревизоров в подземелье Невьянской башни и спускали туда воду из пруда. Таким образом, своею смертью выручали беглые своих покровителей из неприятного положения. В этом же Невьянском подземелье Акинфий впоследствии тайно чеканил монету, а с мастерами поступал так же, как с беглыми, то есть топил их во избежание доноса.

По поводу «демидовской» монеты существует рассказ о том, как однажды Акинфий, играя в карты за одним столом с императрицей Анной Иоанновной, рассчитывался за проигрыш новенькими монетами.

— Моей или твоей работы, Никитич? — спросила партнера с двусмысленной улыбкой императрица.

— Мы все твои, матушка-государыня, — уклончиво, но ловко ответил Демидов. — И я твой и все мое — твое.

Потомки, благополучно продолжая блестящее дело отцов, богатели, входили в знать; один из них даже породнился с Наполеоном Первым, женившись на его племяннице. Одни из них прославились своим самодурством, иные — обширной благотворительностью.

Отдохнув на мокрых бревнах, мы отправились дальше. Потянулись опять мрачные, бесконечные коридоры; они становились еще ниже, еще тесней, так что в иных местах приходилось не только сгибать спину, но и пробираться чуть не ползком, нередко ударяясь в темноте головой о деревянные бревенчатые оклады и подхваты шахты, и только благодаря толстому картузу не было больно, а в легкой шелковой фуражке, в которой я явился в контору, можно было бы в кровь разбить себе голову. Тут я снова оценил предусмотрительность, с какою был изготовлен весь шахтенный «мундир».

Северная шахта находилась на глубине 240 метров. Это была высокая пещера, освещенная двумя-тремя свечками, воткнутыми в пробоины стен. Когда мы вошли сюда, рабочие занимались добычей малахита. Задняя серая стена, избитая и изрубленная, сверкала мелкими, словно пыль, блестками, и местами по ней проглядывал зелеными красивыми пятнами малахит. Сильно размахнувшись короткими кирками, рабочие вонзали острия в стену, и опять вытаскивали, и опять вонзали, пока к их ногам не падал кусок зеленого камня. Мелкие куски собираются в общий мешок, а более крупные обломки откладываются отдельно, потому что их употребляют на разные изделия, как вазы и проч.; мелочь же и россыпь идет для выделки зеленой краски.

— Давайте посидим, — сказал мне спутник, который во время нашей прогулки по шахтам отмечал что-то в тетради. — Назад идти будет труднее: опускаться — одно, а лезть наверх — другое.

Пока мы сидели, рабочие выломали из скалы кусок малахита и предложили мне взять его на память:

— Может, вспомнить когда придется.

Кусок был тяжелый, и нести его кверху по лестницам у меня не хватило бы сил. Тогда мне дали маленький, поместившийся в кармане. Это внимание меня очень тронуло. Кусок этот лежит и теперь у меня на столе. Нередко, глядя на него, я вспоминаю мрачное подземелье, куда никогда не проникал луч дневного света, вспоминаются глухие удары молота и кирки, глухое падение разбитого камня на каменный пол; вспоминаются изможденные лица рабочих и их простые, доброжелательные слова.

Минут через десять мы пошли дальше. Опять потянулись коридоры, опять заныла согнутая спина, и снова пришлось то нагибаться, то подползать под низкие бревенчатые рамы и шагать по грязи и лужам. Наконец, явилась возможность выпрямиться во весь рост: мы подошли к лестнице.

— Отдохните минутку, и — полезем!

С удовольствием разогнул я спину, постоял, подышал и, следуя за своим спутником, взялся за осклизлую перекладину.

Потянулись опять бесконечные лестницы, опять те же узкие площадки, та же грязь и слизь, по которой скользили руки и ноги; только подниматься было значительно труднее, нежели опускаться. Там были и свежие силы и сухая куртка, а здесь приходилось усиленнее напрягать мускулы. Движения стеснялись еще и тем, что одежда, насквозь пропитанная влагой и грязью, прилипала к телу и после трех часов ходьбы с согнутой спиной чувствовалось изнеможение.

Усталость возрастала буквально с каждой минутой; к тому же от усиленного дыхания пересохло в горле, хотелось пить. Руки еле держались за скользкие перекладины, ноги еле переступали. Отдыхая чуть не на каждой площадке и медленно приближаясь к выходу, мы взбирались по лестницам уже около получаса. Я задыхался.

— Долго еще?

— Пустяки, — небрежно ответил спутник, — сажен тридцать осталось.

По-здешнему, тридцать сажен — пустяки, а для непривычного москвича — это Ивановская колокольня.

Помню, когда оставалась уже одна, последняя лестница и сверху падал уже бледный луч света, я изнемог до такой степени, что останавливался на каждой перекладине и еле держался руками. В эту минуту за глоток воды я отдал бы, кажется, половину жизни. Вот остается уже несколько шагов, несколько перекладин… Провожатый уже вылез и глядит на меня сверху, с твердой почвы, но руки мои перестают работать. Я хватаюсь за ступеньку, держусь за нее, но подняться (уже не имею силы; дыхание мое прерывается; того и гляди, опустятся руки, подкосятся ноги, и я полечу обратно по лестнице вниз…