Изменить стиль страницы

Но в таком случае зачем ждать? Почему бы сейчас же не решить, что момент этот настал? Почему? А потому, что при нынешнем моем душевном состоянии это означало бы безвозвратно сгинуть в болоте. Во мне зарождается, зреет новый космос. Но зарождающийся космос зовется хаосом. И этот остров, мною управляемый, и управляемый все более умело, ибо в деле администрирования можно преуспеть лишь при условии активности, есть мое единственное прибежище, последний оплот спасения от хаоса. Остров стал моим избавителем. Он и сейчас каждодневно защищает меня от грозящей беды. Однако космос не сдается. Та или иная часть хаоса одерживает во мне временную победу. Например, я вообразил, что нашел в своей нише верную формулу жизни. То была ошибка, но сам по себе опыт оказался полезным. За ним последуют и другие. Не знаю, куда заведет меня это постоянное созидание собственной личности. И узнйю тогда лишь, когда оно будет завершено, выполнено, необратимо. То же происходит и с желанием. Желание — бурный поток, который природа и общество заточили в тесные берега, в желоб, ведущий к вечной мельнице, к неостановимой машине, дабы подчинить вожделение цели, от которой ему, в силу собственных свойств, нет исцеления, — а именно к продолжению рода.

Я лишен своего желоба, своей мельницы, своей машины. За те годы, что рушились во мне все социальные устои, исчезали и те мифы и убеждения, которые позволяют желанию обрести плоть в двойном смысле этого слова, то есть и самому принять определенную форму, и излиться на женскую плоть. Так вот: мало сказать, что желание мое больше не направлено на продолжение рода. Оно даже не знает, на кого ему обратиться! Довольно долго память моя еще питалась воспоминаниями, позволяющими тешить воображение призраками сколь желанными, столь же и бесплотными. Нынче с этим покончено. Память моя иссякла, высохла, как пустой стручок. Я произношу: женщина, груди, ноги, ляжки, распахнутые навстречу моему желанию. И — ничего. Магия этих слов умерла для меня. Это просто звуки, flatus vocis (сотрясение воздуха). Но означает ли сей факт, что желание мое также умерло, не найдя себе объекта? Да нет, никоим образом! Я постоянно ощущаю этот бьющий внутри меня фонтан жизни, только вот он пропадает втуне. Вместо того чтобы послушно направить свою энергию в постель, заранее приготовленную обществом, он брызжет во все стороны, он взмывает к звездам, словно ощупью отыскивая тот единственно верный путь, на котором он сконцентрируется и устремит свою силу к избранному объекту.

Вот почему Робинзон со страстным интересом наблюдал брачные нравы окружающих его животных. От коз и стервятников — да и от прочих млекопитающих и птиц — его с самого начала отвращало зрелище их любовных слияний, являвших, как он считал, мерзкую карикатуру на человеческие отношения. Но зато как интересно было наблюдать за насекомыми! Он знал, что некоторые из них, привлеченные сладким запахом цветочного нектара, забираются в мужские цветы и невольно переносят на своем теле их пыльцу на пестики женских, тем самым оплодотворяя их. Совершенство этого способа оплодотворения, за которым Робинзон следил, разглядывая в лупу Aristoloche syphon (Вид орхидеи), npeисполнило его истинным восторгом. Едва лишь насекомое углубляется в этот прелестный сердцевидный цветок, как венчик, словно по сигналу, смыкается над ним, и вот оно на мгновение оказывается пленником самой пьянящей, самой женственной из темниц. Крошечное мохнатое существо яростно рвется наружу и, ворочаясь в цветке, все облепляется пыльцой. Тут же, по новой неслышной команде, лепестки раздвигаются и выпускают его на свободу; припудренный шмель взмывает в воздух, чтобы спустя миг угодить в другой, столь же ароматный плен, бессознательно и прилежно верша свою службу цветочных Любовей.

Это осеменение на расстоянии — уловка двух растений-супругов, безжалостно разлученных природою, — выглядело, по мнению Робинзона, весьма волнующим и утонченным; временами ему грезилась какая-нибудь фантастическая птица, что, приняв семя Губернатора Сперанцы, долетела бы до Йорка и там оплодотворила его сирую жену. Но, поразмыслив, он пришел к выводу, что эта последняя, столь давно не получая от него никаких известий, наверняка уже сочла себя вдовой, а может быть, даже устала горевать и вторично вышла замуж.

И грезы его приняли иное направление. Он заинтересовался маневрами шмеля-наездника, который упорно кружил над определенным видом орхидеи — Ophrys bombyliflora, не проявляя при том ни малейшего намерения проникнуть в нее, чтобы собрать нектар. Робинзон провел над орхидеей долгие часы с лупой в руке, пытаясь разгадать секрет поведения насекомого. Для начала он обнаружил, что цветок своим строением удивительно напоминал брюшко самки шмеля, а сердцевина в точности воспроизводила форму ее полового отверстия и вдобавок источала специфический дразнящий запах — он-то, вероятно, и притягивал влюбленного, который не совращал, но обольщал цветок и лишь потом вершил любовное действо, привычное для его собственного вида. Шмель приступался к орхидее в такой позиции, чтобы пыльца из двух семенных коробочек прилипла к его надглазью, снабженному также двумя клейкими бугорками, после чего вполне ублаготворенный любовью и увенчанный парой пыльцевых рожков, продолжал сновать от мужского цветка к женскому, обеспечивая их будущее и при том воображая, будто трудится на благо собственного потомства. Подобный шедевр хитроумия и находчивости заставлял сильно усомниться в серьезности намерений Создателя. И в самом деле: кто же задумал природу именно такою — бесконечно мудрый и величественный Создатель или причудливо-капризный Демиург, которого Лукавый подзуживал к самым безумным комбинациям? Окончательно позабыв о благопристойности, Робинзон вообразил, будто и некоторые деревья на острове смогут использовать его — как орхидеи используют шмеля — для переноса своей пыльцы. И тотчас же его воображение заработало вовсю: ветви деревьев приняли женские формы, их сладострастно изогнутые тела, казалось, готовы были принять человека в свои объятия…

Тщательно обследовав остров, он и в самом деле нашел панамское дерево, чей ствол, повергнутый наземь молнией или ветром, раздваивался, слегка приподнимая кверху пару мощных ветвей. Кора дерева, гладкая и теплая, была совсем нежной в развилке с углублением, поросшим кудрявым шелковистым мхом.

Несколько дней Робинзон мучился сомнениями, не решаясь встать на путь, который позже назовет растительным. Он то и дело подходил к обнаруженному среди трав дереву, кружил около него, искоса поглядывая на ствол и всякий раз обнаруживая нечто двусмысленное в раздвоении черных ветвей, напоминающих две огромные раздвинутые ляжки. Наконец он разделся догола и лег на поверженное дерево: руки его обвили гладкий ствол, а детородный орган углубился в поросшую мхом впадинку на стыке двух ветвей. Блаженное забытье целиком поглотило его. Сквозь полусомкнутые веки он смутно видел пестрое море цветов с пышными венчиками, которые, склонясь над ним, изливали густые дурманящие ароматы. Раздвинув влажные мясистые лепестки, цветы, казалось, нетерпеливо ожидали каких-то новых даров с неба, прочерченного ленивыми полетами насекомых. Не стал ли Робинзон последним в роде человеческом, кого природа вздумала вернуть к растительным истокам жизни? Цветок — это половой орган растения. И растение наивно предлагает его первому встречному как самое свое прекрасное, самое благоуханное украшение. Робинзон грезил о новом человечестве, где каждый будет гордо носить на голове атрибуты своего женского или мужского естества — огромные, яркие, ароматные…

Он познал долгие месяцы счастливой «панамской» идиллии. Потом начался сезон дождей. Внешне как будто ничего не изменилось. Но в один из дней, когда он лежал распятый на своем странном кресте любви, жгучая боль внезапно пронзила ему пах и заставила с криком вскочить на ноги. Огромный паук с красными крапинами на черной спине пробежал по древесному стволу и скрылся в траве. Боль унялась лишь много часов спустя, а укушенный член вспух и принял форму мандарина.