Изменить стиль страницы

Они ехали в автобусе. Разговаривать не хотелось. Игорь смотрел на крыши, уставленные растопыренными антеннами телевизоров. Эрмитаж — и Тоня подумала, что они так и не успели вместе сходить в Эрмитаж. Сколько раз собирались… Билеты были взяты до ЦПКиО, но у Кировского моста, не сговариваясь, встали и вышли. Пройдя половину моста, они остановились у перил. На белом просторе Невы, возле лунок, чернели скрюченные фигурки рыбаков. У быков моста лед был сизый, обдутый, местами совсем прозрачно-тонкий, и казалось удивительным, как он может держать на себе железную громаду моста.

Но они ничего этого не видели. Нева жила перед ними розовой, теплой водой, в блестках раннего июньского солнца, такой, какой она была в то утро. Они возвращались тогда с проводов белых ночей, из Парка культуры вместе с ребятами. На мосту они приотстали и остановились вот здесь. Пляж у Петропавловки был пуст. Чайки садились на воду, течение несло их к мосту: как только выгнутая тень моста касалась их, они поднимались, низко летели обратно и снова опускались на румяный блеск воды. Игорь тогда украдкой покосился на Тоню, она повернулась к нему вопросительно, ожидающе, готовая к улыбке, к шутке, но он почему-то промолчал, и они оба смутились. Они вдруг перестали слышать все, кроме возникшего между ними молчания. Оно росло, устрашая их невыносимым ожиданием минуты, должной решить все. Никто из них не знал, почему она настигла их именно здесь, на мосту, после целой ночи праздника, почему она пришла одновременно к обоим. Во всем этом таилось что-то жутковато-странное. Тоня побледнела и отвернулась, невидящими глазами следя за чайками. Но Игорь чувствовал, что она ждет, он должен был почему-то произнести эти слова вслух, хотя она все поняла и он тоже все прочел в черных, лучистых солнцах ее зрачков, и все же они оба ждали этих слов, волнуясь и трепеща от страха. Он должен был сказать их именно тогда и никогда позже, все зависело от того, хватит ли у него сил открыть рот. Это было почти физически невозможно. Он не мог разлепить губы, пошевелить языком. Каждую ночь он мысленно репетировал эту минуту и находил какие-то удивительные, редкие, красивые, нежные слова, а тут что-то до боли свело ему челюсти и в голове сильно звенело от сумасшедшей холодной пустоты. Он сам не слышал, как, хрипя и срываясь на беззвучный шепот, вытолкнул из себя эти слова. Он не смотрел на Тоню. Он смотрел вниз, и его тянуло туда, в кипящие разводы воды между быками… Не касаясь друг друга, какие-то одеревенелые, они сошли с моста и так, молча, шли через весь город, оцепенелые от нестерпимого счастья, страшась смотреть друг на друга.

…Сухие снежинки остро щекотали их лица. Неужели любовь их стала меньше за эти полгода? Они робко прильнули друг к другу. Тоня ласково и храбро сжала замерзшие пальцы Игоря, и то зловещее, темное, что в последние дни сгущалось, отталкивая, разрушая, вдруг растаяло, исчезло. Все казалось неважным и ничтожным, важно было лишь то, что они остаются вдвоем перед неведомым будущим, неустроенно-пустынным, как бесприютная ледяная гладь Невы.

Город уплывал от них, прекрасный, могучий, блистая окнами дворцов, заиндевелыми решетками, высокими шпилями, уплывал вместе с друзьями, катком, музеями, неоновой рекламой кино, витринами магазинов. На трубах его, как на флагштоках, ветер полоскал флагами дыма. Город безжалостно разворачивал перед ними длинный счет теряемого…

— Неужели тебе не жаль уезжать? — спросил Игорь.

Тоня запрокинула лицо, скрывая слезы. Плечом он почувствовал ее прерывистый, сдавленный вздох. И это горе обрадовало его. Они снова были вместе, и все их потери были одинаково тяжки для обоих.

— Ты бы только знала, как я тебя люблю! — сказал он, волнуясь тем давним волнением, какое было сопряжено с этими словами. — Ты настоящий друг. А я — свинья.

— Никакой ты не свинья… Это я виновата… Я хотела, чтобы ты похвалил меня.

— Нет, я подлец. У меня ведь нет никого, никого, кроме тебя, — говорил он, не слушая ее. — Мне с тобой ничего не страшно.

— Перестань, а то я по-настоящему разревусь.

Они шли сквозь мягкую тишину Марсова поля, снова вместе, слитые легким шагом, теплом тесно прижатых плеч, тем влюбленным восторгом, который вспыхивает после примирения. Утоляя сдерживаемую за дни одиночества жажду общения, они торопливо делились накопленными недомолвками и секретами. Тоня решительно защищала Лосева — с какой стати дарить Вере свою работу? И правильно, что он ничего не сказал Вере.

Она поддерживала Игоря с такой уверенностью, что он позволил себе посомневаться: неловко получится, если пойдут разговоры. Семену, например, все известно.

— И пусть, — горячо сказала Тоня, — так им и надо, хватятся, кого потеряли, да будет поздно.

Она произнесла вслух почти те же самые слова, какие он говорил себе, и это было приятно. Ничто больше не разделяло их и ничто никогда не разделит.

— Тоня…

— Если бы ты мог понять! Ты ничего, ничего не понимаешь. Разве тебе понять, что я чувствую. Ну почему ты ничего не понимаешь?

— Я понимаю.

— Нет, нет, ты не понимаешь.

Их мучила невыразимость любви, немота счастья, доходящая до боли.

Глава десятая

Курчавая голова Семена заслонила красный свет фонаря, комната погрузилась в багровый полумрак, исчезли стены, и Гене представилась ночная степь с далеким отсветом пожара. Никогда в жизни он не видел настоящей степи и настоящего пожара. И неизвестно, увидит ли. Он лежал на кровати, пел, подыгрывал на гитаре:

Мой караван идет в степи..

Собственная жизнь казалась ему глупой и скучной. Пробыть двадцать с лишним лет на этой рядовой по размерам планете и не увидеть ничего, кроме заезженных пригородов. Это, так сказать, географически. А если взять по духовной линии? Тоже нулевые показатели. Голосом и наружностью его бог не обидел. Кто знает, может быть, из него получился бы оперный артист. На худой случай эстрадный певец. Или, скажем, инженер. Учился бы на инженера, отбарабанил бы пять лет и стал бы инженером-электриком. Работал бы в КБ, и какая-нибудь Вера Сизова не воротила бы нос от него. А так что он, допустим, для той же Веры? Рабочий! А она интеллигенция, культура, интегралы-тангенсы.

Семен, посапывая, промывал пленку в тазу. Вода булькала в темноте, как будто плескалась большая рыба. На рыбалку Генька тоже никогда не ездил. Вообще никаких удовольствий и приключений в его биографии не имелось.

Сегодня выдался редкий вечер, свободный от всяких собраний. Предложил Кате пойти погулять. Она тронула его за руку и сказала жалобно: «Нет, Генечка, ты меня, пожалуйста, больше не приглашай». Обиделась после той истории. Просто поразительно, откуда такое самолюбие у этой пигалицы. «Пожалуйста, не приглашай!» А сама стоит и ждет, что он будет упрашивать. Даже жалко стало голову ей морочить. Никаких чувств к ней он не испытывал. Не только к Кате. Всегда как-то получалось, что он скорее принимал ухаживания, чем ухаживал сам. Ему нравилась собственная неприступность и снисходительная доброта. Он мог вполне свободно пойти гулять с какой-нибудь другой девушкой, ни одна бы ему не отказала, и та же Катя, если бы он поднажал. И он доказал бы, что чихать хотел на таких, как Вера, со всей ее гордостью. А вместо этого пришел домой, и валяется на кровати, и будет валяться весь вечер. Что касается Веры, так тут имеется просто спортивный интерес. Будь у него что-либо серьезное к Вере, он не в состоянии был бы видеть ее недостатки. А тут, пожалуйста, сколько угодно.

Генька закрыл глаза — и тотчас она возникла перед ним такая, как в тот вечер в клубе — в праздничной кофточке, в рукавах сквозили розовые плечи. Он увидел ее руку — сильные, пухлые пальцы с впадинами у сгиба. Короткие ногти, темно-розовые, без блеска. Единственное, к чему он прикасался, это всегда теплые пальцы ее руки. Из-за Игоря отношения с Верой испортились, все запуталось, так что не разберешься. Выступление Геннадия на комитете ей, наверное, понравилось. Но если по-честному, так, не сунь Вера свой нос, Игоря бы не отправили. Она виновата, и он еще заставит ее усовеститься.