Господи, как все это ужасно! Он так одинок, даже в эти последние немногие, неуловимо проносящиеся дни и часы (они проходят так быстро…), — одинок, ибо хотя мать и преподобный Мак-Миллан с ним, но ни та, ни другой его не понимают.
Но главное (и это хуже всего), он заперт здесь, и его не выпустят. Он давно уже понял, что это система — страшная, раз навсегда установленная. Железная. Она действует автоматически, как машина, без помощи людей или человеческих сердец. Эти тюремщики! Они тоже железные — со всей своей верностью букве закона, со своими расспросами, неискренними любезностями, готовностью оказать мелкую услугу, вывести арестованных на прогулку или отвести их в баню… это — только машины, автоматы, они толкают тебя куда-то… держат в этих стенах… они одинаково готовы и услужить и убить в случае сопротивления… но главное — они толкают, толкают, непрестанно толкают — туда, к той маленькой двери… туда, откуда нет спасения… нет спасения… вперед и вперед… пока, наконец, не втолкнут в ту дверь… и не будет возврата! Не будет возврата!
Каждый раз, подумав об этом, он вставал и начинал ходить по камере. Потом обычно возвращался все к той же головоломной задаче: к своей вине. Он пытался думать о Роберте и о зле, которое причинил ей, читал Библию и даже, лежа ничком на железной койке, снова и снова твердил: «Боже, дай мир моей душе! Боже, просвети меня! Боже, дай мне силы противиться всем дурным мыслям, которых я не должен был бы допускать! Я знаю, совесть моя не вполне чиста. О нет! Я знаю, я замышлял зло. Да, да, я знаю это. Я признаю. Но неужели я в самом деле должен умереть? Неужели неоткуда ждать помощи? Неужели ты не поможешь мне, господи? Неужели не явишь свое могущество, как говорит об этом мать? Не повелишь губернатору в последнюю минуту заменить смертную казнь пожизненным заключением? Не повелишь преподобному Мак-Миллану переменить свое мнение и пойти к губернатору? И моя мать могла бы пойти… Я отгоню все грешные мысли. Я стану другим. Да, да, я стану совсем другим, если только ты спасешь меня. Не дай мне умереть так рано. Не дай умереть теперь. Я буду молиться, буду. Дай мне силы понимать и верить… и молиться. Дай, господи!»
Так думал и молился Клайд в эти короткие, страшные дни — с тех пор, как мать и преподобный Мак-Миллан вернулись после решающего разговора с губернатором, и до своего последнего часа… Душа его была полна ужаса перед близкой и верной смертью и неведомой загробной жизнью, и этот ужас, вместе с верой и волнением матери и преподобного Мак-Миллана (он навещал Клайда каждый день, говорил ему о милосердии божьем и убеждал в необходимости всецело уповать на господа), заставили Клайда наконец решить, что он не только должен обрести веру, но уже обрел ее, и с нею полный и нерушимый душевный мир. В таком состоянии, по просьбе матери и преподобного Мак-Миллана, который непосредственно помогал ему, давал указания и тут же, при нем и с его согласия, изменил некоторые его выражения, Клайд составил следующее письмо, обращенное ко всему миру и в особенности к молодым людям его возраста:
«Вступая в тень Долины Смерти, я хочу сделать все возможное, чтобы устранить всякое сомнение в том, что я обрел Иисуса Христа, спасителя моего и неизменного друга. Ныне я сожалею лишь о том, что, имея возможность трудиться во имя его, не отдал свою жизнь на служение ему.
Если бы только я мог силою слов своих обратить к нему молодых людей, я счел бы это величайшим из благ, мне дарованных. Но теперь я могу сказать только одно: «Я знаю, в кого уверовал, и верую, что в его власти сохранить залог мой на оный день» (цитата, хорошо ему известная благодаря Мак-Миллану).
Если бы молодые люди нашей страны могли постичь сладость и отраду жизни во Христе, я знаю, они сделали бы все, что только в их силах, чтобы стать истинными, деятельными христианами, и старались бы жить, как повелел Христос.
Я не оставил ни единой преграды, которая помешала бы мне предстать перед господом. Знаю, что грехи мои отпущены, ибо я был честен и откровенен с моим духовным наставником, и господу ведома вся правда обо мне.
Задача моя выполнена, победа одержана.
Написав это письмо и вручая его Мак-Миллану, Клайд и сам удивился: так мало походили эти его утверждения на мятежное настроение, которое владело им еще совсем недавно. А Мак-Миллан, обрадованный и торжествующий, воскликнул:
— Да, Клайд, поистине победа одержана! «В оный день будешь со мною в раю». Он обещал вам это. Душою и телом вы принадлежите ему. Да будет вовеки благословенно имя его!
Он был так возбужден своим торжеством, что взял руки Клайда в свои, поцеловал их и затем заключил Клайда в объятия.
— Сын мой, сын мой, в тебе моя отрада. Истинно, в тебе господь явил правду свою и спасительную силу свою. Я это вижу. Я это чувствую. В твоем обращении к миру поистине прозвучит голос самого господа!
И он спрятал письмо; порешили, что оно будет опубликовано после смерти Клайда, не раньше. Но, даже написав такое письмо, Клайд все же минутами сомневался. Верно ли, что он спасен? За такой короткий срок? Может ли он столь твердо и безоговорочно уповать на бога, как он заявил в своем письме? Верно ли это? Жизнь — такая странная. Будущее так темно. Правда ли, что есть жизнь за гробом, что есть бог, который встретит его с любовью, как уверяют мать и преподобный Мак-Миллан? Правда ли это?
А тем временем за два дня до его смерти миссис Грифитс в порыве безмерного ужаса и отчаяния телеграфировала достопочтенному Дэвиду Уотхэму:
«Можете ли вы сказать перед богом, что у вас нет сомнений в виновности Клайда? Прошу, телеграфируйте. Иначе кровь его падет на вашу голову. Его мать».
И секретарь губернатора Роберт Феслер ответил телеграммой:
«Губернатор Уотхэм не считает для себя возможным отменить решение апелляционного суда».
И, наконец, последний день… последний час… Клайда переводят в камеру старого Дома смерти и после бритья и ванны выдают ему черные брюки, белую рубашку без воротничка (потом ее должны были открыть на шее), новые войлочные туфли и серые носки. В этом наряде ему разрешено еще раз увидеться с матерью и Мак-Милланом, — с шести часов вечера накануне казни и до четырех часов последнего утра им позволено оставаться подле Клайда, беседуя с ним о господней любви и милосердии. А в четыре часа появился начальник тюрьмы и сказал, что миссис Грифитс пора удалиться, оставив Клайда на попечение Мак-Миллана. (Печальная необходимость, требуемая законом, сказал он.) И затем — последнее прощанье Клайда с матерью; в эти минуты, то и дело замолкая, чувствуя, как больно сжимается сердце, он все же с усилием выговорил:
— Мама, ты должна верить, что я умираю покорно и спокойно. Смерть мне не страшна. Бог услышал мои молитвы. Он даровал силы и мир моей душе.
Но про себя он прибавил: «Так ли?»
И миссис Грифитс воскликнула:
— Сын мой! Сын мой! Я знаю, знаю, я верю в это! Я знаю, что искупитель мой жив и не оставит тебя. Пусть мы умираем, но будем жить вечно! — Она стояла, подняв глаза к небу, пронзенная страданием. И вдруг обернулась, схватила Клайда в объятия и долго и крепко прижимала его к груди, шепча: — Сынок… мальчик мой…
Голос ее оборвался, она задыхалась… казалось, вся ее сила перешла к нему, и наконец она почувствовала, что должна оставить его, чтобы не упасть… Пошатнувшись, она быстро обернулась к начальнику тюрьмы, который ждал, чтобы отвести ее к обернским друзьям Мак-Миллана.
И потом, в темноте этого зимнего утра, — последние минуты: пришли тюремщики, сделали надрез на правой штанине, чтобы можно было приложить к ноге металлическую пластинку, потом пошли задергивать занавеси перед камерами.
— Кажется, пора. Смелее, сын мой! — это сказал, увидев приближающихся надзирателей, преподобный Мак-Миллан; вместе с ним теперь при Клайде находился и преподобный Гилфорд.