Изменить стиль страницы

И вот эта американка, свидетельница того, как правит господь бог делами мирскими, сидит в своем жалком, убогом жилище, почти не имея средств к существованию; гнетущие силы бытия, свирепые и беспощадные удары судьбы обрушились на нее, но она непоколебима в своей вере.

— Сейчас я не могу думать, — заявляет она. — Я словно оцепенела, и все кажется мне непонятным. Моего мальчика признали виновным в убийстве! Но я — его мать, и я отнюдь не убеждена в его виновности! Он писал мне, что не виновен, и я верю ему. Кому же, как не мне, мог он высказать правду? От кого другого мог ждать веры своим словам? Но есть еще господь, он все видит, и ему все ведомо.

И все же многое в нескончаемом потоке улик, вместе с воспоминанием о первой безрассудной выходке Клайда в Канзас-Сити, заставляло ее недоумевать — и страшило. Почему он не сумел объяснить, что произошло с этим путеводителем? Почему не пришел на помощь девушке, раз он так хорошо плавает? Почему он так заторопился к этой таинственной мисс X, кто бы она ни была? Нет, конечно, конечно, ее не заставят поверить, наперекор глубокому ее убеждению, что ее старший сын, самый беспокойный, но и самый честолюбивый и самый многообещающий из всех ее детей, повинен в таком преступлении! Нет! Она не сомневается в нем даже теперь. Велико милосердие бога живого — и не совершит ли мать зла, поверив злу о чаде своем, как бы ужасны ни казались его заблуждения? Пока любопытные и докучливые посетители не заставили ее переехать, бросить миссию, сколько раз останавливалась она посреди какой-нибудь жалкой комнатушки, прервав уборку, и застывала в тишине, не опасаясь соглядатаев… Она стояла, закинув голову, сомкнув веки, черты ее энергичного смуглого лица были некрасивы, но дышали суровой прямотой и искренним убеждением — облик, выхваченный из далеких библейских времен, в мире, постаревшем на шесть тысячелетий, — и ревностно устремляла все мысли к воображаемому престолу, на котором, представлялось ей, восседал во плоти живой гигантский дух ее живого бога-создателя. И она молилась по четверти часа, по получасу, чтобы он даровал ей силу и понимание и открыл ей, виновен ли или невинен ее сын. Если невинен, да будет снято с него и с нее и со всех, кто дорог им обоим, бремя жгучих страданий; если же виновен, да вразумит ее господь, что делать, как перенести такое горе, а Клайда — как навеки омыть свою душу от совершенного им ужасного греха, как — если это возможно — вновь очиститься перед всевышним.

— Ты всемогущ, господи, и ты един, и нет для тебя невозможного. В твоем благоволении вся жизнь. Будь милосерд, господи! Если грехи его как пурпур, убели их как снег, и если они как кровь, убели их как руно.

Но и в те минуты, когда она молилась, она обладала мудростью Евы в отношении к дочерям Евы. А что же девушка, которую будто бы убил Клайд? Разве она не согрешила тоже? И разве не была она старше Клайда? Так писали в газетах. Внимательно, строчку за строчкой читая письма Роберты, она была глубоко тронута ими, всей душой скорбела о несчастье, постигшем Олденов. И все же, как мать и как женщина, наделенная извечной мудростью Евы, она понимала, что Роберта сама согласилась на грех, что в ней таился соблазн, который способствовал слабости и падению Клайда. Стойкая, добродетельная девушка никогда бы не согласилась — не могла бы согласиться. Сколько признаний в таком же прегрешении выслушала она в миссии и на уличных молитвенных собраниях! Разве не может быть сказано в защиту ее сына, как в начале бытия, в садах Эдема: «Жена соблазнила меня»?

Поистине так… а потому…

«Ибо вовек милость его», — процитировала она. И если господне милосердие безгранично, неужели менее милосердной может быть к Клайду она, мать?

«Если вы будете иметь веру с горчичное зерно…» — снова процитировала она про себя и затем обратилась к неотвязным, ворвавшимся к ней репортерам:

— Правда ли, что мой сын ее убил? Вот в чем вопрос. Одно лишь это имеет значение в глазах создателя. — И она посмотрела на бесчувственных, видавших виды молодых газетчиков, как человек, убежденный в том, что бог просветит их. И даже на них произвели впечатление ее глубокая искренность и вера. — Признали его присяжные виновным или не виновным — это суета в глазах того, кто держит звезды в руке своей. Присяжные — только люди, и решение их — мирское, человеческое. Я читала речь защитника. Мой сын сам говорил мне в письмах, что не виновен. Я верю своему сыну. Я убеждена, что он невинен.

А Эйса почти все это время молчал, забившись в дальний угол комнаты. Ему не хватало знания жизни, он понятия не имел о властной и неумолимой силе страстей, а потому не способен был уловить и осмыслить даже десятой доли случившегося. Он никогда не понимал Клайда, его неудовлетворенности, его пылкого воображения, сказал он, и потому предпочитает не обсуждать его поступки.

— Но я никогда не оправдывала Клайда в его грехе против Роберты Олден, — продолжала миссис Грифитс. — Он поступил дурно, однако и она тоже поступила дурно, ибо не противилась ему. Нельзя мириться с грехом, кто бы его ни совершил. Сердце мое полно сочувствия и любви к ее несчастным родителям, чьи исстрадавшиеся сердца обливаются кровью. И, однако, нельзя упускать из виду, что в грехе повинны оба — не один мой сын, — люди должны знать это и сообразно с этим судить. Я вовсе не хочу его оправдывать, — повторила она. — Ему следовало лучше помнить все, чему его учили с детства. — И тут ее губы сжались скорбно и укоризненно. — Но я читала и ее письма. И я знаю: если бы не они, прокурор не мог бы обвинить моего сына. Он воспользовался ими, чтобы повлиять на чувства присяжных. — Она поднялась, словно сжигаемая мучительным огнем, и воскликнула в прекрасном порыве: — Но он мой сын! Он только что выслушал свой приговор. И я, мать, должна думать о том, чтобы ему помочь, как бы я ни относилась к его прегрешению. — Она стиснула руки, и даже репортеры были тронуты ее горем. — Я должна поехать к нему! Мне надо было еще прежде поехать, теперь я понимаю…

Она замолчала, спохватившись, что перед нею — уши и голос толпы, люди, которым совершенно непонятны и глубоко безразличны ее сокровенные муки, ее страдания и опасения.

— Многих удивляет, — вставил один из репортеров, весьма практический и внутренне очерствевший юноша, ровесник Клайда, — почему вы не присутствовали на процессе. У вас не было денег, чтобы туда поехать?

— Да, не было денег, — просто ответила она. — Во всяком случае, слишком мало. И, кроме того, мне не советовали приезжать, говорили, что я там не нужна. Но теперь… теперь я должна поехать, так или иначе, должна придумать, как это сделать. — Она подошла к жалкому столику, такому же убогому, как и вся скудная и бесцветная обстановка этой комнаты. — Вы сейчас пойдете в город, молодые люди, — сказала она. — Не возьмется ли кто-нибудь из вас отправить телеграмму? Денег я вам дам.

— Ну конечно! — воскликнул тот, кто задал ей самый бестактный вопрос. — Давайте ее мне. Денег не нужно. Я отправлю ее за счет газеты.

Он подумал, что перепишет телеграмму и вставит ее в свой отчет о визите к миссис Грифитс.

Она подсела к желтому, покрытому царапинами столу и, отыскав бумагу и перо, написала: «Клайд. Уповай на господа, для него все возможно. Не медля подай апелляцию. Читай псалом 50. Новый суд установит твою невиновность. Мы скоро к тебе приедем. Отец и мать».

— Пожалуй, лучше я все-таки дам вам денег, — сказала она; ее охватило беспокойство: хорошо ли позволять газете платить за телеграмму? И захочет ли дядя Клайда оплачивать издержки по апелляции? На это, должно быть, нужны большие деньги. — Телеграмма получилась длинная, — прибавила она.

— Да вы не беспокойтесь! — воскликнул еще один из этого трио (ему тоже хотелось поскорее прочесть телеграмму). — Пишите, что хотите, а отправить — наше дело.

— Мне нужна копия, — резко и заносчиво потребовал третий, видя, что первый репортер взял у миссис Грифитс листок и уже сует его в карман. — Это не частная телеграмма. Я получу копию — от вас или от нее, сейчас же!