И сейчас же все журналисты и художники поднялись с мест, перешептываясь о том, что наутро предстоит выступление защиты, и любопытно, каковы ее свидетели и позволят ли Клайду перед лицом такого невероятного множества показаний против него выступить в качестве свидетеля в свою защиту, или же его защитники удовольствуются более или менее правдоподобными ссылками на невменяемость и нравственную неустойчивость? Это может кончиться для него пожизненным тюремным заключением, — не меньше.
А Клайд, выходя из здания суда под свистки и проклятия толпы, спрашивал себя, хватит ли у него завтра мужества выступить в качестве свидетеля, как это было ими давно и тщательно обдумано… И еще он думал (из тюрьмы и обратно его водили без наручников): нельзя ли, если никто не будет смотреть, завтра вечером, когда все встанут с места, и толпа придет в движение, и его конвоиры направятся к нему… нельзя ли… вот если бы побежать, или нет — непринужденно, спокойно, но быстро и как бы ненароком подойти к этой лестнице, а потом — вниз и… ну, куда бы она ни вела… не к той ли маленькой боковой двери подле главной лестницы, которую он еще раньше видел из окна тюрьмы? Ему бы только добраться до какого-нибудь леса — и потом идти… идти… или просто бежать, бежать, пусть без остановок, без еды, пусть целыми днями, пока… ну, пока он не выберется… куда-нибудь. Конечно, можно попытаться… Его могут пристрелить, в погоню за ним могут пустить собаку, послать людей, но все же можно попытаться спастись, не так ли?
Потому что здесь у него нет надежды на спасение. После всего, что было на суде, никто и нигде не поверит в его невиновность. А он не хочет умереть такой смертью. Нет, нет, только не так!
И вот еще одна тягостная, черная, мучительная ночь.
И за нею еще одно тягостное серое и холодное утро.
Глава XXIII
На следующее утро к восьми часам бросающиеся в глаза заголовки всех крупнейших газет города возвестили всем и каждому в самых ясных и понятных выражениях:
«ОБВИНЕНИЕ ПО ДЕЛУ ГРИФИТСА ЗАКОНЧИЛОСЬ ПОТОКОМ ПОТРЯСАЮЩИХ ПОКАЗАНИЙ.
МОТИВЫ И СПОСОБ УБИЙСТВА НЕОПРОВЕРЖИМО ДОКАЗАНЫ, СЛЕДЫ СЕРЬЕЗНЫХ УШИБОВ НА ЛИЦЕ И НА ГОЛОВЕ СООТВЕТСТВУЮТ РАЗМЕРАМ ФОТОГРАФИЧЕСКОГО АППАРАТА.
МАТЬ УБИТОЙ ДЕВУШКИ ЛИШАЕТСЯ ЧУВСТВ ПО ОКОНЧАНИИ ЧТЕНИЯ ТРАГИЧЕСКИХ ПИСЕМ ДОЧЕРИ»
Железная логика, с которой Мейсон построил свое обвинение, равно как и потрясающий драматизм его речи, сразу заставили Белнепа и Джефсона, и тем более Клайда, почувствовать, что они разбиты наголову и никакими мыслимыми ухищрениями им теперь не разуверить присяжных, убежденных, что Клайд — отъявленный злодей.
Все поздравляли Мейсона с мастерски проведенным обвинением. А Клайд был совсем уничтожен и подавлен мыслью, что мать прочтет обо всем, происшедшем накануне. Надо непременно попросить Джефсона, пусть он телеграфирует ей, чтобы она не верила всему этому, ни она, ни Фрэнк, ни Джулия, ни Эста. Конечно, и Сондра тоже читает это сегодня, но от нее за все эти дни, за все беспросветные ночи — ни слова! Газеты изредка упоминали о «мисс X», но не появлялось ни одного сколько-нибудь точного ее описания. Вот что может сделать семья со средствами. А сегодня наступает очередь защиты, и ему придется выступить в качестве единственного более или менее значительного свидетеля. И он спрашивал себя — хватит ли у него сил? Толпа… Ее ожесточение… Ее недоверие и ненависть, мучительно бьющие по нервам… А когда Белнеп покончит с ним, начнет Мейсон. Хорошо Белнепу и Джефсону! Им не грозит такая пытка, какая, без сомнения, предстоит ему.
В ожидании ее Клайд проводит час в своей камере в обществе Белнепа и Джефсона, а затем снова оказывается в зале суда под пытливыми взглядами всех этих не поддающихся описанию присяжных и снедаемой любопытством публики. И вот поднимается Белнеп и, торжественно обведя взглядом присяжных, начинает:
— Джентльмены! Свыше трех недель тому назад прокурор заявил вам, что основываясь на собранных им уликах, он будет настаивать на том, чтобы вы, господа присяжные, признали подсудимого виновным в том преступлении, в котором его обвиняют. За этим последовала долгая и утомительная процедура. Неразумные и нелепые, но в каждом отдельном случае невинные и непреднамеренные поступки пятнадцати-шестнадцатилетнего мальчика были представлены вам здесь, джентльмены, как действия закоренелого преступника, — явно с намерением восстановить вас против обвиняемого. Между тем, за исключением одного лишь неверно истолкованного несчастного происшествия в Канзас-Сити (это самый грубый и дикий случай ложного толкования, с каким мне когда-либо приходилось сталкиваться во всей моей юридической практике), смело можно сказать, что жизнь обвиняемого была такой же чистой, деятельной, безупречной и невинной, как и жизнь любого мальчика его возраста. Вы слышали, как его называли мужчиной, взрослым бородатым мужчиной, злодеем, мрачным исчадием ада, проникнутым преступнейшими помыслами. А ему ведь только двадцать один год. Вот он сидит перед вами. Осмелюсь сказать, что, сумей я сейчас магической силой слова сорвать с ваших глаз пелену, сотканную всеми жестокими мыслями и чувствами, приписанными моему подзащитному заблуждающимся и, я сказал бы (если бы меня не предупредили, что этого делать нельзя), преследующим особые политические цели обвинением, — вы уже не могли бы так к нему относиться, просто не могли бы — точно так же, как не можете подняться со своих мест и вылететь вот в эти окна.
Господа присяжные, без сомнения, вас, как и прокурора, и всех сидящих в этом зале, удивляло, что под сплошным потоком тщательно подобранных и подчас чуть ли не ядом пропитанных показаний я, мой коллега и подзащитный могли оставаться столь спокойными и так хорошо владели собой. (И он с достоинством и церемонно указал на своего партнера, который ожидал своей очереди выступить.) Однако, как вы видели, мы сохраняли не напускное, а подлинное душевное спокойствие — спокойствие людей, которые не только чувствуют, но и знают, что во всяком споре пред лицом закона они сумеют доказать правоту и справедливость своего дела. Вы помните, конечно, слова Эвонского барда{6}: «Втройне силен, чей спор о правом деле».
Действительно, нам известны, — жаль, что они не известны обвинению, — необычайно странные и неожиданные обстоятельства, повлекшие за собою крайне прискорбную и трагическую гибель Роберты Олден. Вы о них узнаете и сможете сами составить суждение об этом. А пока позвольте мне сказать вам следующее: с самого начала процесса я полагал, что даже вне зависимости от света, который мы намерены пролить на эту печальную трагедию, вы, господа, отнюдь не убеждены, действительно ли этот человек совершил жестокое и зверское преступление. Вы не можете быть в этом уверены! Ибо любовь есть любовь, и пути страсти и губительных порывов любви — идет ли речь о мужчине или о женщине — не пути обычного преступления. Вспомните, ведь все мы когда-то были юношами. И все присутствующие здесь женщины были юными девушками, и им известны, — о, как хорошо известны! — волнения и страдания юности, столь чуждые наступающему позже жизненному практицизму. «Не судите, да не судимы будете, и какою мерою мерите, такою и вам будет отмерено».
Мы признаем существование таинственной мисс X; ее письма, которые мы не могли предъявить здесь, ее обаяние и любовь с огромной силой влияли на обвиняемого. Мы признаем его любовь к этой мисс X. Полагают, что обвиняемый, прибегнув к коварным и безнравственным приемам, совлек со стези добродетели прелестное существо, погибшее столь прискорбно, но тем не менее, как мы докажем, совершенно случайно. При помощи своих свидетелей, а также путем анализа некоторых из уже слышанных вами здесь показаний мы рассчитываем доказать, что поступки обвиняемого были, пожалуй, не более коварны и безнравственны, чем поступки любого юноши, который видит, что любимая им девушка окружена людьми, чьи взгляды на жизнь крайне ограничены, стиснуты рамками строжайшей прописной морали. И, господа, как сказал вам сам прокурор, Роберта Олден любила Клайда Грифитса. С первых дней этой связи, которая затем превратилась в трагедию, умершая девушка глубоко, безгранично любила его, — так же, как и он, казалось ему, любил ее тогда. А людей, которые глубоко и серьезно любят друг друга, мало занимает мнение посторонних. Они любят — и этого довольно!