Изменить стиль страницы

Рядом с Дудариным присаживается бритоголовый Брагин, прозванный мальчишками в переулке Фантомасом, бывший борец из цирка, крупный, костистый мужик, добродушный и наивный до смешного. Тут же на краешек скамьи, как петух на насесте, примостился дворник Ефим. Пожалуй, он один был рад происшедшей утром катастрофе. С дубом было хлопотно — осенью с него опадала прорва листвы, время от времен ни нужно было подбеливать ствол.

Своей радости Ефим, естественно, не выказывал, как все, вздыхал, кручинился, и пучеглазое мальчишеское личико его было смешным от наигранной печали. У других-то с дубом связана вся жизнь, а дворник не тутошний, деревенский, и вздыхал он просто для порядка.

— Грязища теперь пойдет по всей улице, вона воронку какую корнями вывернуло, — бубня, сокрушается Ефим.

— На веки вечные был произведен природой и в одночасье повержен ею, — патетически пробасил бывший борец.

К скамейке подходят две женщины с табуретками: сестра Дударина Мария, носатая, тихая, заядлая собачница, и бывшая певица Наболдян, по матери русская, а по отцу армянка окрещенная в переулке двумя прозвищами Дурьбасом и Назаретыеенебуди за то, что надоела всем исполнением по утрам и вечерам этого романса Варламова.

— Красавец был — всплеск природы, — слова у Наболдян будто скатываются тяжело с губ на отвислый гусиный подбородок, затем на объемистые груди, вздыбленный живот, приводя все в студенистое колыхание. — Жестокое дело — жизнь, до смешного жестокое.

— Ты прямо как не в себе нынче, — ужасается Дударин, посматривая на раскисшее, бледное лицо семидесятилетнего Брагина. — Лица на тебе нет!

— Куу-да ж оно делось, лицо-то?

— А черт его знает куда! Сколько девок-то перетискал под дубом?

— Убегло то времечко…

Из глубины двора с клюкой в руке выползает Козенок, столетний дед, седой как лунь, с белыми прокуренными усами, с сине-красным пористым, как старая губка, лицом. Он весь трясется и еле передвигает негнущиеся ноги.

— Вот и дед, как мокрица, вылез, — бубнит Наболдян. — Сырость тухлая.

Дед садится на скамью, дышит глубоко и хрипло, и из его красных глаз выбегают две слезы.

— Дед, сколько лет этому дубу? — кричит сестра Дударина Мария, непонятно чему улыбается, и ее тонкие губы ползут криво вверх.

Старик таращит тусклые глаза на дерево, как на зеленую гидру, которая вот-вот бросится на него, и кротко отвечает:

— Отец-то мой, когда еще был, дык дубу… И дед мой когда, дык дубу…

— Вот и пойми его, — ехидно ухмыляется Наболдян. — Отец — дык, дед — дык — все у него дык…

— Ты чего, Таисия? — Мария удивленно смотрит на женщину. — Ему-то столько лет уж…

— Сидел бы дома, мшился и не дыкал тут.

— Дык к солнцу-то и люди и звери… Оне-то ооо… — дед умолкает и смотрит себе под ноги.

Наболдян презрительно хмыкает, подхватывает свою табуретку, покачиваясь на коротких толстых ногах, уходит во двор. Она не любит стариков, которые, по ее мнению, только тем и занимаются, что обо всем сплетничают, но пуще всего бывшая певица не любит журналистов. Из-за одной статьи в газете ее выгнали из ресторана, где она пела вечерами, после другой ее упекли на два года в тюрьму за то, что нещадно обсчитывала покупателей, когда работала в гастрономе, в третьей ее ославили на весь город, когда она за дебош в одной компании попала в вытрезвитель.

— Я как-то иду с дежурства, а ее, Дурьбаса мать, с немецким дык офицером возле ентого дуба… — дед быстро-быстро моргает и сипло смеется. — Охочие они до мужиков обоя…

Брагин презрительно сплюнул, Мария стыдливо хихикнула и с еще большим усердием стала гладить крупную палевую суку, которая недавно подбежала к ней и старалась лизнуть хозяйку в лицо. Дворник Ефим усмехнулся тайным своим мыслям. Дударин строго покосился на деда.

На соседней улице, где этажами громоздится к небу, сверкая стеклами окон, институт физкультуры, слышится стук колес и протяжный глухой, будто из банки, стон тормозов — прошел первый трамвай.

— К базару, битком, поди, — говорит, сонно позевывая, дворник. — Пора за работу браться, а то грязища после этой бури… иии…

— Полей как следует тротуар, вон сколько красноты этой нанесло, — советует Мария.

— Что с этим-то будем делать? — тыча желтым пальцем в дуб, спрашивает Ефим, обращаясь сразу ко всем сидящим на скамье.

— Тебе-то что? Те что надо? — неожиданно свирепо заорал Брагин, и по лицу его пошли серые полосы.

«Что ж это с ним происходит? — думает Дударин. — Прямо взбесился мужик. Заболел, что ли?»

Ефим, пожимая плечами, уходит к себе в сарай, где хранятся метлы, шланги и прочий инвентарь.

Со двора вышел Кузьма Тутов по прозвищу Кудесник, личность в окрестных улицах известная, как сам он о себе говорит, коварностью изобретений.

Большеголовый, с проницательными синими глазами, маленьким нервным ртом, вспыльчивый, за правду готовый идти на эшафот, Кудесник по-мальчишески шустро прошелся вдоль ствола и остановился у кроны, что-то соображая.

— Еще один беспокойный ублюдок, — проскрипел Брагин.

Года два назад Кузьма Тутов изобрел ароматический гуталин или, как он сам окрестил свое изобретение, «благовонный сапожный крем». Сам Кузьма не терпел въедливого запаха сапожного крема, выпускаемого нашей промышленностью, даже болел от него, и пять лет упорной работы в сарайчике, превращенном в лабораторию, принесли успех. Первое время кремом Кузьмы, почему-то не черным, а фиолетовым, пахнущим нежно сиренью, пользовались почти все жители переулка и соседних улиц, но намазанная этим кремом обувь стала трескаться и ломаться (Кузьма считал, что это не от его крема, а от «тутошнего нервного климата»). Когда же у Брагина потрескались хромовые сапоги, приобретенные им еще в молодости, он потребовал от Кудесника компенсации за нанесенный непоправимый ущерб, но Кузьма послал его в одно известное место, заявив, что сапоги сгнили сами по себе. С тех пор Брагин относился к Тутову неуважительно и при случае напоминал ему про убыток.

Хмурый, весь в себе, Кузьма вернулся от дуба к скамье.

— Не стало нашего колосса, — изрек трагически Кудесник. — Крепок был, перенес бурю и… — он собрал губы гузкой.

— Вот дров будет! А?.. — весело кричит от сарая дворник, разматывая длинный резиновый шланг.

— Гря-зи-ща, — передразнил Кузьма, — Тебе бы дали волю, так ты бы все леса в мире на дрова пустил. Тут покумекать надо. Ты разбуди деревом время! На то и дадены под шапкой мозги, чтобы ими варить с пользой.

— Тебе бы дали волю, так ты своим кремом не только все сапоги в мире, но и дома бы повымазывал, — ворчит Брагин.

Не обращая внимания на брюзжание бывшего борца Кудесник, почесывая в задумчивости затылок, направляется в свой сарайчик за рулеткой.

Разговор на скамейке не клеился. Дударин, чувствуя необычное раздражение Брагина, молчал, Козенок, пригревшись на солнышке, мирно дремал, и усы его тихо подрагивали.

Сука, которую гладила самозабвенно Мария, сорвалась и стремглав побежала в сторону магистрали, где между домами мелькнул черный пес.

— Пальма, Пальма! — на весь переулок завопила Дудариха. — Задавит машина дуру!

Мария подхватилась с табуретки и побежала за собакой, но споткнулась и растянулась на асфальте, высоко оголив белые жилистые ноги.

Мужики захохотали.

— Тут, значит, так было: офицерье, все офицерье… все с девками, все с молодухами, — зашамкал дед Козенок, моргая кроличьими глазами. — А визгу-то! Прямо город от визга глох. Они-то — гусарье, одним словом… А я и ее бабку знавал, тожить пела, дык она тожить ого-го…

Из окна Наболдян, выходившего прямо в переулок, слышится музыка, и хрипловатый, с подвыванием голос женщины льется в розовое утро.

На заре ты ее не буди,
На заре она сладко так спит;
Утро дышит у ней на груди,
Ярко пышет на ямках ланит.

Козенок проваливается в бездонную пропасть прожитого. Вот его, десяти лет отроду, розовощекого, тихого, ведет отец в дом купца Сергиенко. Тот хмельно улыбается, поглаживает остренькие усики, подает мальчику конфетку и что-то говорит отцу, а маленький Миша так оробел, что ничего не слышит. Потом они идут, с отцом в баню, где придется провести мальчику много-много лет — почти всю жизнь. И Козенком его прозвали не случайно — казенный, значит, человек, при бане все время, как наказанный. Так и провел, свой век он в маленькой комнатушке без окон, под лестницей, ведущей в дорогие номера. Там всегда было жарко, всегда пахло хозяйственным мылом.