Изменить стиль страницы

— Это нечестно, — ворчит Аретагин. — Тотто сейчас в стаде, а он голосовал бы за «Невского»…

Уговор есть уговор. Киномеханик показывает — в который раз! — «Дерсу Узала».

Крепок на дворе мороз, и воздух от такого мороза кажется густым.

Небо над головой в звездах, четких, ярких и больших-больших. Как их много там, в бесконечной небесной выси! Если звезды — люди, ушедшие с земли, значит, мир небесный не пустынен, а густо населен, гуще, чем сама матушка-земля.

Холоден, бел от лунного света снег. Тяжелое металлическое свечение теперь исторгает он. Скрадываются дали, кажется, что вот уже совсем рядом и земля кончается, а там идет седая, будто марлевая, стена.

В такую погоду долго не спится людям, в такую ночь оживают легенды и сказки. Я вот совсем недавно услышал одну из них.

«Полюбила дочь моря Эйычгине — Волна — красивого, ловкого и сильного охотника Кергынто, крепко-крепко полюбила. Бывало, выйдет охотник в море на легкой байдаре и не страшно ему: дочь моря Волна оберегает его. Удача всегда сопутствовала Кергынто. Нерпы он так много добывал, что целые стойбища охотников не могли столько добыть. Однажды раненый кеглючин — матерый морж — разбил байдару Кергынто. Другой охотник утонул бы, а Кергынто остался жив, на плечах вынесла его к берегу дочь моря Эйычгине. Долго охотился Кергынто, оберегаемый Волной, но вот неожиданно нагрянула в стойбище черная болезнь, многие охотники умерли от нее, заболел и Кергынто. Ждет его Волна, а он все не выходит в море. Тогда Эйычгине спросила у чаек:

— Скажите, чайки, почему не выходит в море Кергынто?

— Кио-кио… — отвечают птицы. — Беда, заболел Кергынто.

Стала проситься Эйычгине у моря отпустить ее на берег к Кергынто, но оно не отпускало ее. Затосковала Волна о Кергынто, и однажды темной осенней ночью, когда разразился большой шторм, она выскочила на берег и побежала к жилищу, где лежал больной Кергынто. Увидало это море, разгневалось и превратило Эйычгине в черный камень, который и поныне лежит на берегу».

Во-о-о-н тот камень, его видно от яранг, он чернеет в стороне гор Анадырского хребта.

Я стою у яранги, смотрю вдаль и думаю, что без любви и добра во все времена нельзя было жить на земле.

Удивительна лунная, звездная, тихая морозная чукотская ночь! Удивительна и прекрасна. Она дышит покоем и вечностью. Бесконечно будут сиять эти крупные, с голову, звезды, бесконечно будет светиться круглая, как бубен, луна. И живет во мне радостное, необычайное ощущение: будто я частица этого снега, этой земли, этого звездного неба, будто и я вечен, бессмертен, как эти седые тихие сказочные дали, как эти угрюмые таинственные горы, как это звездное небо, как это серебристое снежное свечение, как добро и любовь, которые всегда необходимы людям.

Возвращение

Он сидит у окна за столиком. Было всего одиннадцать, и кафе только-только открылось.

Пахнет дымком подгоревшего мяса. В кафе неуютно и тоскливо. Тоскливо, наверное, от одиночества, от скованности. Мужчина в простеньком костюме, коротко стрижен, ему не более пятидесяти, но выглядит он старше. Перед ним пачка сигарет, но мужчина не решается достать сигарету. Он постукивает легонько подушечками пальцев по столу, поглядывает в окно, и ему не терпится побыстрее уйти отсюда. Этот пустой зал, с пустыми столами, с маленькой эстрадой, уставленной инструментами оркестра, омрачает чем-то душу.

Он глядит в окно и думает, что городок за два года почти не изменился. По утрам, особенно в субботние и воскресные дни, здесь всегда малолюдно. В городке просыпаются поздно, здесь в выходные отдыхают от ночных шумных застолий, набираются сил на понедельник — все так же, как и два, как и двадцать пять лет назад, когда мужчина впервые ступил на тогда еще узкие и грязные улочки.

В те годы многие на Севере свихнулись на романтике, раскрепощенности в жизни. Тогда в доме каждого, мало-мальски связанного с литературой, журналистикой, непременно висел портрет Хемингуэя; мы все не жили, а играли в жизнь. Мы были заносчивы и сами себе казались богемными — собирались вечерами, пили вино и спорили о высоком предназначении искусства, считая себя специалистами в искусстве. Много болтали, а жизнь делала свое дело: растаптывала нас поодиночке. Неудачники редко признаются в собственном бессилии, редко в чем-то винят себя, они не верят ни себе, ни другим. Он подумал, что это так, что неудачники всегда правы, но в его жизни, в его поражении, его крушении виновата именно жена.

«Почему же ты не бросил все и не ушел с той, которая могла бы изменить твою жизнь? Ты же знал, уже тогда знал, что зашел так далеко, что пора было взывать о помощи. Ни черта ты не знал, ты ни о чем не догадывался», — перебил он себя, ход своих мыслей.

Он подумал, что жена его никогда не любила, в ее отношениях к нему властвовала иная сила, может быть, бесконтрольная, бессознательная, животная, в которой она стыдилась признаться. Она олицетворяла в себе смесь пошлости и самоуверенности. На людях она могла себя преподнести, что называется, на блюдечке с золотой каемочкой: одевалась красиво, модно, следила за собой, язычок хорошо подвешен — непременно острила и слыла начитанной, умной. На работе ее ценили — она возглавляла один из отраслевых профсоюзов, — считались с ее мнением. Но все: и службу, и свое остроумие, и умение элегантно одеваться — она подчиняла одному — власти над мужчинами. Она была рабыней мужчин, но желала над ними властвовать и властвовала. «Малодушие не в том, что мы чего-то боимся, каких-то устоев, мнений, малодушие в том, что мы не ценим мига».

Эти слова казались ему верхом смелости. Он заставил себя равнодушно взирать на все ее проделки, на эти ее вечерние отлучки из дома, на пикники с начальниками, на разъезды по курортам. В качестве самозащиты в нем срабатывала тяга к спиртному.

Одного он только не мог предвидеть, что рано или поздно превратится в обузу для нее, и уж она-то с ним не станет церемониться. Ей нужно было обеспечить свою старость — она была старше его на пять лет. А что он мог ей дать? Она нашла себе зажиточного человека: дача на материке, кооперативная квартира, машина — и решила избавиться от него.

Его отправили на двухгодичное принудительное излечение. Он воспринял это не как трагедию, а как избавление от семейного камня, тянувшего его всегда на дно. Сыну в то время исполнилось шестнадцать лет, он заканчивал школу и был так же далек от отца, как и его мать. Собственно, он был далек и от матери. Он слишком рано стал тем, о ком говорят «он сам по себе».

Что случилось в ее жизни за те годы, что они не виделись? Он вспоминал ее, но редко, вспоминал с разочарованием, с обидой.

Прежде он мог бы посчитать виновной кое в чем и ее, но не теперь. Он вернулся, он начнет новую жизнь, в которой меньше возможностей, может быть, меньше открытий, на которые нужны силы, но она, жизнь; должна принести ему уверенность в себе и хоть немного радости.

Мужчина смотрел в окно и не заметил, как со стороны служебного входа появился молодой человек, прошел через весь зал и подсел к столу.

— Ты кого, отец, высматриваешь?

У сына высокий лоб, голубые, как у матери, глаза, реденькие усы, чистое, красивое лицо.

— Так, может, знакомого, может, погоду…

— Какие тут знакомые, какая погода! — шутливым тоном изрек сын, достал из яркой пачки сигарету и кивнул отцу:

— Закуривай!

— А можно?..

— Можно, можно… Со мной все можно.

Сигареты пересохли и были очень крепкими. На сыне джинсовый костюм, алая рубашка, шедшая к его русым волосам и голубым глазам. «Голубое и красное — символ молодости и силы», — подумал мужчина. Он был доволен внешним видом сына. Он робел перед сыном, но от этого никуда не денешься, ведь он вернулся не из заграничной командировки, не из научной экспедиции и даже не из долгосрочного отпуска. Он любой ценой хотел скрыть и свое смущение, и робость. «Сыновья должны видеть в отцах хорошее», — подумал он.