Изменить стиль страницы

А какой жгучий интерес вызывали у меня отцовские бумаги! Когда еще не умел читать, я помню, нюхал эти листки и разглядывал насекомоподобные буковки сквозь увеличительное стекло… Что за тайны хранили эти строки?

И потом, когда меня научили читать, все равно любил копаться в отцовских папках. Он хранил все: санаторно-курортные книжки, копии фотографий и личных листков по учету кадров всей нашей родни, выписки из приказов, протоколы профсоюзных собраний, конспекты лекций в университете марксизма-ленинизма, облигации, газетные вырезки о воспитании детей, брошюру профессора о взаимоотношении полов и многое другое.

Пропажу пистолета отец обнаружил в тот же день, заглянув мимоходом за гардероб. На этот раз он крепко отругал меня, пообещал немедленно ликвидировать «пушку» и… тайно закопал в подполье. Я нашел его и там. Дальнейшие поиски успеха не приносили — я подумал, что «пушка» действительно ликвидирована, и успокоился.

Одно время я болел дурной привычкой — привирать, так, без всякого смысла. Например, если меня спрашивали о только что просмотренном фильме, я мог, не моргнув глазом, сказать, что в кинотеатре произошел пожар и одна девочка сильно пострадала. Возвратясь от дяди Пети, я однажды бухнул, сам себе удивляясь, что к нему приехал друг-фронтовик, дважды Герой Советского Союза, и сейчас они собираются к нам в гости, чем вызвал целый переполох в доме. Или вдруг сообщал, что директор школы Яков Васильевич утром попал под машину, а к обеду ему отрезали ногу.

Отец выбивал из меня эту дурь в буквальном и переносном смысле слова. Но один раз он ошибся. Зато я с тех пор старался не врать.

На столе как-то появился новый перекидной настольный календарь. «Как пачка листовок», — смекнул я. В тот вечер отец пришел с работы уставшим и раздражительным. И сразу обнаружил пропажу календаря.

— Где? — грозно спросил он. — Я спрашиваю, где мой новый календарь?

Я помялся, но открыл ему, что наделал из него «листовок» и раскидал по соседским дворам, засунул под двери и ставни.

Как мне показалось, он был даже ошарашен таким изощренным враньем.

— Одевайся! — почти радостно приказал он. — Не найдешь — убью!

Он толкнул меня в сени. Мы молча зашагали по темной улице.

— Вот здесь! — Я подвел его к закрытым ставням полуподвального этажа маленького двухэтажного домика.

Отец зажег спичку и наклонился к самой земле.

— Здесь ничего нет, — с некоторой торжественностью произнес он.

— Да не здесь, а там, — показал я на широкую щель в ставнях. Немного подумав, отец забарабанил в окно. Где-то в глубине строений забрехал пес. Ждать пришлось долго. Наконец громыхнула цепь, и ворота открылись ровно настолько, чтобы в образовавшуюся щель могла пройти борода хозяина. Он имел ишака, и потому ребята с нашей улицы называли его басмачом, а иные утверждали, будто он служил у немцев полицаем. Борода никак не мог понять, что от него требуется. И я думаю, только авторитет моего отца заставил его среди ночи открыть ставни. На землю упали белые листовки. Красным карандашом я написал на них: «Смерть нимецким оккупантам!» На мое счастье, сосед был неграмотен.

— «Нимецким», — процедил отец. — Грамотей.

Он смял в кулак листки и призадумался, не зная, видимо, как поступить в сложившейся ситуации. Потом обнял меня за плечи.

— Этот человек, сынок, воевал вместе с Чапаевым.

Больше он ничего не сказал…

— …Потерпи, сынок. Вот выйду на пенсию, продадим наш дом и поедем с тобой путешествовать. Поживем в Москве. Потом на Брянщину махнем, в партизанские леса. В Европе побываем, посмотрим, что там и как. Приоденемся. Я куплю себе костюм, шляпу…

И вдруг спросил бабушку:

— Мам, а ты поедешь с нами в Европу?

— Чего я там не видела, в твоей Европе-то?

— Ну как чего? Посмотреть, где там Петька и мамка, — он имел в виду мою мать, — били немцев… Наймем тебе служанку, как барыня будешь…

— Наймешь, наймешь, — вздыхала бабушка. — Мне уже помирать давно пора, а ты — Европа, служанка…

Когда до пенсии отцу оставался год с небольшим, я уже начал работать в газете. Ему почему-то всю жизнь казалось, что всех честных людей в день выхода на пенсию должны награждать. Не орденом, так медалью уж точно. И все ждал этого. «Как-никак, 45 лет верой и правдой… — говорил он. — С деньгами, брат, дело имел, а это не шутка. Я для бухгалтера, скажем, значок специальный бы ввел, как в гражданской авиации. У них — за налетанные часы, а у нас — за количество безукоризненных ревизорских проверок. Сколько их было на моем веку! И ни-ни — копейка в копейку!»

Провожали его на пенсию тепло, сердечно. Отец, конечно, разволновался — пенсионные торжества ведь чем-то сродни панихидам. И ответная речь у него не получилась — забыл все слова, хотя перед этим он целую неделю репетировал текст перед бабушкой и даже перед зеркалом.

Орденом или медалью его не наградили, зато вручили роскошную Почетную грамоту Президиума ВЦСПС. Отец ею очень дорожил и при случае показывал всем, объясняя, что вот здесь, ниже текста, не факсимиле, а подпись, сделанная лично рукой самого председателя.

У отца давненько побаливал желудок. Но обследоваться всегда не хватало времени. Поэтому на пенсии он сразу вплотную занялся этим вопросом. А спустя полгода меня в далекой командировке разыскала телеграмма: «Через два дня операция. Срочно приезжай…»

Я не успел — приехал ночью, а операцию сделали днем. С порога больничной палаты меня встретили его горящие печалью и болью глаза.

— Ну как? — коснулся я губами его впалой щеки.

— Пока терпимо, — виновато прошептал он сухими побелевшими губами.

И вдруг посмотрел строго и подозрительно:

— У тебя что, грипп?

— Да нет, чуть простыл.

— Смотри не зарази меня, — неожиданно сказал он, — надо выжить. Планов у нас с тобой много…

За стеной кто-то требовал морфия, последними словами обзывая врача.

На отцовской тумбочке все было так, как на его бухгалтерском столе — аккуратно, продуманно, удобно. Очки завернуты в мягкую фланельку. Несколько ювелирно отточенных карандашей. Перочинный нож. Стопка чистой бумаги. Вырезки из журнала «Здоровье». Блокнот с адресами и телефонами. Конверты, много всяких пузырьков. И свернутый в кольцо старый офицерский ремень. Я догадался, что в больницу отец пришел в своей любимой «парадной» гимнастерке. «Неужели с медалью?» — подумалось машинально.

На верхнем конверте стояло мое имя — распоряжение на тот случай, если операция закончится неудачно. Она и закончилась неудачно, только ему об этом не сказали, а меня предупредили, что больше месяца он не проживет.

Но отец не сдавался. Он протянул вдвое больше, чем ему было отмерено. С величайшим упорством, ежеминутно преодолевая немыслимую боль, он вел борьбу за жизнь. И сейчас мне тяжело писать об этом.

Чудак, он мне как-то даже чуть ли не с хвастливостью признался, что его муки почище самых изощренных гестаповских пыток, и если он еще сомневался раньше, то теперь знает, что сумел бы их вынести!

Над его кроватью в простой раме под стеклом висел портрет нашей матери, увеличенный с одной из ее фронтовых фотографий. Знакомый художник раскрасил его. И время удивительным образом оживило краски. Они смягчились и приобрели естественность и глубину. Я любил этот портрет. Мать была в гимнастерке. Наверное, она только сняла лётный шлем и за секунду до съемки тряхнула головой, чтобы рассылались прижатые волосы, провела по ним рукой, скользнула к щеке — в этот момент и щелкнул фотоаппарат.

Отец велел снять портрет и убрать в другую комнату. В последний день он поманил меня и указал пальцем в щель между косяком и створкой двери. Я наклонился и пригляделся: сквозь щель была отчетливо видна половинка материнского портрета, который я поставил на стол и прислонил к стенке. Мне показалось, что отец хочет видеть его. Я направился в комнату, но он вдруг заволновался, пытаясь что-то произнести, сделал рукой протестующий жест. Тогда я убрал портрет со стола и спрятал в гардероб. Отец успокоился и устало закрыл глаза. Может быть, он хотел остаться наедине со своей близкой смертью. Мне никогда не разгадать этого.