Вы поняли, что это за стихотворение? Я просто обмер. Никогда и ничего я не слышал о Ду Фу, ни от кого на свете. Нет, я просто чуть не заревел в полный голос. Про все забыл, что домой пора идти, что родители через несколько дней уедут на два года. Сижу и читаю снова и снова – и с каждым разом оно, это стихотворение, нравится мне все больше и больше, – так, что я уже через десять минут знал его так, словно оно было вырезано у меня в мозгу. Словно я всю жизнь его знал, и трудно было даже подумать о том, что еще десять минут назад я не имел никакого представления о Ду Фу. Я даже вспотел, ей-богу, и даже страшно стало мне подумать, что я мог бы случайно вытащить совсем другую книжку, а на Ду Фу не обратить никакого внимания.

И как-то так грустно мне стало, что я распрощался и пошел домой, а когда шел дворами, вдруг почувствовал себя совершенно одиноким, как тот дикий гусь, который отбился от стаи и теперь все кружит над одним местом, – не потому, что не знает, куда ему лететь, а потому, что думает все время: ну как там они без меня, наверное, уже спохватились и будут искать, и поэтому нельзя отсюда улетать. И вот он все кружит и кружит и не знает, что вся стая уже далеко-далеко и ему не догнать ее никогда.

И вдруг я заплакал. Вы не поверите – я никогда не плачу. Даже когда мне зашивали пропоротую стеклом ногу. Даже когда мне однажды коренной зуб пришлось рвать без наркоза, когда раздался противный звук, словно не зуб выходил из челюсти, а ржавый гвоздь из доски, – и то я не плакал, честное слово. А тут стою, и слезы так и катятся, и я ничего не могу с собой сделать. Поэтому я и домой сразу не пошел, а решил пройти через парк; и полчаса, наверное, ходил по нашему парку Победы, пока успокоился; походил по замерзшим прудам, где из-подо льда торчат засохшие камышинки, прошелся по аллеям, таким пустым, словно по ним никогда не ступала нога человека, а потом целую вечность стоял и смотрел, как маленькие ребятишки съезжают с ледяной горки – кто на санках, кто на дощечках, кто на собственном пальто, – и впервые, кажется, за всю жизнь я пожалел, что у меня нет ни сестры, ни брата.

Наконец я замерз так, что перестал чувствовать кончики пальцев. И тогда, снова по аллеям, засыпанным мягким, не слежавшимся еще снегом, мимо прудов, мимо застывших деревьев я побрел домой.

Я вошел в ту минуту, когда мой отец разговаривал по телефону с Павлом Ивановичем, и, судя по тому, что он сказал «а вот и он сам», я понял так, что разговор идет обо мне. Но я, похоже, ошибался, потому что, кроме этого короткого восклицания, обо мне больше упоминания не было. Я слышал, как они – мой отец и отец Кости – долго еще о чем-то толковали, а потом тот же разговор продолжался между отцом и мамой, и долго-долго раздавались всякие «а что, если он» и «а что, если она». Так что я понял в конце концов, о чем идет речь. Для этого мне пришлось вспомнить, как Павел Иванович сказал об идее, которая у него родилась, и идея, оказывается, была в том, чтобы в освободившуюся комнату, когда мои родители уедут, пустить кого-нибудь жить, и, насколько я мог понять, мои родители ничего против этого не имели. Я вообще-то подумал, что они могли бы – хоть для приличия – спросить меня, хочу я или нет, чтобы в нашей квартире жил еще кто-нибудь, но им, моим родителям, эта мысль, похоже, и не приходила в голову. Их беспокоило совсем другое – кого пустить в нашу маленькую комнату, где обычно жил я, – девушку или какого-нибудь парня. Я уже засыпал, а они все говорили и говорили, и я никак не мог понять, из-за чего сыр-бор, и тут до меня донеслись снова какие-то отрывочные слова, и я понял, что на этот раз сыр-бор был из-за меня. Но вы очень ошибетесь, если предположите, что моих родителей беспокоил вопрос, с кем мне будет веселее оставаться. Вы чертовски ошибетесь. Их беспокоил совсем другой вопрос, и когда я понял это, мне стало сначала стыдно, а потом так смешно, что я уже позабыл, что несколько часов назад плакал, стоя во дворе.

Потому что, как я понял, мои родители обсуждали вопрос о моей безопасности. Вы поняли? Они, оказывается, ужасно боялись, как бы со мною чего не случилось. Нет, правда, – я ужасно развеселился, а они – там, за стенкой – совершенно серьезно обсуждали, при каком варианте мне угрожает меньшая опасность. При этом мама говорила, что лучше все же поселить девушку. Уж если она и будет водить парней, то уж, во всяком случае, не столько, сколько девчонок может привести парень. Да и вообще все-таки стыдливость более свойственна женщинам. А поскольку тут время от времени, как она надеется, будет все же появляться моя тетка, то уже и вовсе опасность сводится почти к нулю… И в то время, как она это говорила (часть я слышал, а часть нет), и в то время, как отец что-то отвечал ей своим басом, я лежал, закрывшись с головой, чтобы не заржать во все горло, – так меня душил хохот. Потому что если бы послушать это со стороны, то можно было бы точно решить, что речь идет о годовалом младенце, который в первый раз в своей жизни спросил, откуда берутся дети, и вот ему теперь надо рассказать сказочку об аистах и капусте. Нет, это просто помереть можно со смеху, как мало родители знают о своих детях, и я уверен, что у них, у моих, в частности, родителей, вытянулись бы лица, если бы они узнали или догадались о том, что мы знаем на самом деле. Я не говорю сейчас о похабщине, что пишут испокон веков на стенах уборных. Я не говорю уже об уроках биологии, где все эти самые процессы оплодотворения и зарождения нам объясняли и рисовали по десять тысяч раз за урок. Но ведь о том, что я несколько лет проторчал в этом проклятом интернате, они что – забыли? Да там, как только погаснет свет и прекратится битва подушками и полотенцами, – обязательно кто-нибудь из ребят постарше тут же заведет разговор о девчонках. Там были самые разные разговоры, и много было интересного, хотя я и не все тогда понимал. Но это было тогда. А теперь мне пятнадцать лет – неужели непонятно, что я знаю уже все. Кроме, скажем, одного, самого последнего. Да и то потому – но это, может, я сам себя убеждаю, – что я ужасно боюсь попасть в какую-нибудь историю. Это вообще-то совершенно точно – боюсь. А кроме того, мне не очень хочется. Потому что после этого надо жениться, а мне как-то не хочется сейчас жениться, правда. И вообще я стараюсь от девчонок держаться подальше, но это вовсе не значит, что я грудной младенец, как об этом думают мои почтенные родители. Представляю, что бы они сказали, если бы знали, как мы целовались во время этого Нового года. Просто как безумные, черт знает, что на нас напало, особенно на девчонок. Мне-то, по правде, было все равно, целоваться или нет – эка невидаль, но девчонки просто с ума посходили. В таких случаях с ними, я понял, лучше не спорить. Мы собрались у одной девчонки, у Лены Уфимцевой – тихой такой девочки и довольно хорошенькой, только она вся в веснушках. Ее родители уехали до утра куда-то, и вся квартира была в нашем распоряжении. И вот мы принялись валять дурака, играть во всякие игры и в том числе в «бутылочку». Ну, это каждый знает… В общем, сначала мне выпало целовать Трофимову, – и, клянусь, в этом ничего хорошего не было, потому что, во-первых, она выше меня на три метра, а во-вторых, ей вовсе не со мной хотелось поцеловаться, а с Толей Макаровым, так что мне пришлось стать на цыпочки, а она, Трофимова, подставила щеку – и поскорее на свое место. А потом уже Деминой выпало меня поцеловать, и тут мне было очень интересно, потому что она член нашего школьного бюро комсомола, а кроме того, в течение всего года она нас с Костей прямо изводила своими ябедами, и вообще она жуткая воображала, хотя и неизвестно, отчего. Но кто бы мог подумать – она, Демина, так прямо и чмокнула меня промеж глаз, а когда все закричали, что это не в зачет, что это нечестно, она, не моргнув, объявила, что поцеловала меня по-матерински. Ну и змея! Ну и так далее все продолжалось – сначала при свете, а потом, словно случайно, его потушили, и тут уже я не знаю, что происходило, только было во всем этом что-то пошлое, а что – не могу сказать. И вот тут произошло одно событие, о котором не стоило бы говорить, но я скажу, потому что дурного тут ничего нет. Мне надоело, по правде говоря, слушать, как наши безумные ребята возятся в темноте, точь-в-точь как поросята, а кроме того, у меня вдруг жутко заболела голова – так всегда у меня бывает, стоит мне сделать хоть глоток вина, и я потихоньку отвалил в другую комнату. Сказать по чести – я просто хотел поспать, завалиться куда-нибудь подальше и задрыхнуть, – и только пробрался в самую дальнюю комнату и хотел было уже свалиться на диван, как понял вдруг, что в комнате кто-то есть. Так оно и было – кто-то стоял у окна, за портьерами, и когда я подошел, то увидел, что это Ленка, та самая, с конопушками. Стоит ко мне спиной, а когда я подошел, то сказала: «Дима, это ты?» Я просто обомлел. А она как ни в чем не бывало: «Смотри, – говорит. – Смотри, как красиво».