— Когда человек долго живет вдали, он утрачивает связь со страной, — сказала она с некоторой бесцеремонностью.

— Пожалуй, вы правы. Ну, и что же из этого следует?

— Я думаю, вы утратили связь со своей страной, — ответила она.

Бог мой! Не иначе, как она собирается читать ему мораль: с чего бы это?

— Как вы изволили заметить, — сказал он, — десять лет — большой срок.

— И, сам того не замечая, человек воспринимает вкусы, взгляды, образ мыслей той среды, в которой живет.

— Что вы хотите этим сказать?

— А то, что сейчас вам было бы преждевременно выносить о нас суждение, потому что у вас нарушились контакты со своей собственной страной и вы можете подойти к ее оценке с зыбких моралистических позиций европейца среднего класса.

Он чувствовал, как закипает в нем злость, злость человека, которого дразнят без всякого к тому повода. Однако он подавил в себе злость, ведь он пользовался гостеприимством этой женщины, ел ее угощения и находился в положении ее должника. Еда перестала казаться ему вкусной. Он отодвинул тарелку и откинулся назад, его слегка поташнивало.

И вдруг совершенно неожиданно, впервые за все время, она увидела в нем человека, мужчину. До этого момента он был для нее как все другие африканцы, как все белые, как все цветные, — представителем: лицом, представляющим или символизирующим ту или иную расовую группу.

Это потому, что я обидела его, решила она: он сидит напротив, и я вижу боль в его глазах, я почти физически ощущаю ее. Стала бы я себя так вести, будь он белым или даже цветным? Неужели опять эта проблема расы? Но ведь ни белые, ни цветные не обходились с нами, как африканцы. В какой степени отвечает он за свой народ? В какой мере я ответственна за дела моих сородичей?

Она взглянула на него ясным, понимающим взглядом. Высокий лоб, большие глаза, широкие скулы, лицо, резко сужающееся к подбородку… Но, боже, сколько затаенной боли в этих глазах, как сурово сжаты губы… Надеюсь, он все же понимает, думала она, хотя и не знала хорошенько, что же именно он должен понять. В отношениях между их народами было слишком много плохого, несправедливого, болезненного.

Опустив голову, она сказала:

— Простите меня, мистер Нкози. Не по моей воле вы оказались в этом доме, не по моей воле здесь находитесь. От меня нисколько не зависит…

— И от меня тоже, — подхватил он. — И чем скорее я покину этот дом, тем лучше для меня. Я выполнил свой долг, и ничто больше не держит меня здесь.

Женщина вздрогнула, будто он ударил ее по лицу. Потом, после длительного молчания, заговорила осторожно, как бы нащупывая точки соприкосновения:

— Знаете ли, у вас чисто европейский выговор.

Может быть, теперь, наконец, мы найдем общий язык, подумал он, во всяком случае, стоит попытаться.

— Выговор или манеры?

Словно не слыша его вопроса, она продолжала:

— Когда я вернулась из Европы, то чем-то походила на вас.

— Чем же именно?

— Беспристрастием, объективизмом, отчужденностью — любое из этих слов подходит. Вы знаете, что я имею в виду.

Дело пошло на лад, подумал он.

— Вы считаете, что все эти качества присущи европейцам?

— Вы преднамеренно искажаете смысл моих слов. А он сводится к тому, что в ваших поступках и ваших речах проявляется самоуверенность, которая не свойственна нам, всем нам, небелым, проживающим в этой стране.

— Когда вы вернулись из Европы? — поинтересовался он.

— В конце сороковых годов, — задумчиво проговорила она. — Сперва я поехала в Индию, надеясь обрести там дом, но она оказалась еще более чужой, чем Европа.

— Таким образом, вы обрели дом здесь? — спросил он.

— Да. Если не считать того, что и африканцы и белые дружно заявили, что это не мой ДОМ.

Она отвернулась, и, когда снова взглянула на него, он увидел тоску в ее глазах.

— Я приехала как раз во время мятежа, когда в течение недели ваши сородичи гонялись за моими, словно за крысами, а силы, призванные стоять на страже закона и порядка, спокойно взирали на то, как льется кровь десятков индийцев…

Ну вот, теперь все ясно, подумал Нкози. В его сердце больше не было злобы.

— Мисс Нанкху…

— Разрешите мне, пожалуйста, договорить. Я собственными глазами видела, что происходило. Вот вам один случай. Я ехала в такси из порта и на эспланаде в Дурбане увидела двух здоровенных зулусов, гнавшихся с дубинками за тощим маленьким индийцем. Водитель такси, тоже индиец, отказался остановить машину, сказал, что они и нас убьют. Тем временем один из зулусов настиг индийца и ударил его короткой толстой палкой с набалдашником по голове. Бедняга умер у меня на глазах. Клянусь, я точно помню ту минуту, когда он умер. Дубинка раскроила ему череп. По инерции он пробежал еще несколько ярдов, а потом, словно тюк, рухнул на асфальт, его голова превратилась в студень… Была я очевидицей и двух других убийств… А когда добралась до дома, то узнала, что мой младший брат был убит накануне ночью… Это произошло в тот день, когда я приехала сюда, уже твердо зная, что и Европа и Индия чужды мне, что там я никогда не буду чувствовать себя как дома. Мой дом здесь, но может случиться, что однажды днем или ночью, по наущению белых, ваш народ снова начнет истреблять нас, предавать огню наши жилища. Поймите же, каково мне было узнать, что этот дом будет служить вам убежищем. В этом районе индийцы все до единого знают, что вы здесь. Это одна из особенностей нашего муравьиного быта. А у каждого из них есть основания помнить погромы. Этот район был почти весь сожжен дотла, а количество погибших индийцев — неисчислимо.

— Ну, мы снова вернулись к муравьиным инстинктам. Когда-нибудь вы забудете о них?

— А вы когда-нибудь забываете о том, что у вас черная кожа?

Выходя вслед за нею из комнаты, он услышал, как открылась другая дверь, и кто-то, тихо шаркая по полу босыми ногами, пошел убирать со стола. Женщина провела его в большую гостиную, и через широкие стеклянные двери они вышли в садик, со всех сторон обнесенный высокой стеной. Небо было усыпано звездами, сверкавшими в темноте словно драгоценные каменья. Ему не приходилось видеть их так низко над головой с тех давних пор, когда он еще мальчишкой пас здесь скотину. В углу садика под деревьями, скрытые от света, падавшего из окон, стояли стол и несколько стульев. Под ногами расстилался ковер из густой и упругой травы. Они подошли к столу и сели.

— За вашей спиной черный ход, — сказала она.

Всегда наготове, подумал он, но тут же подавил досаду, вызванную этой мыслью. Глаза еще не привыкли к темноте, и женщина казалась ему расплывчатой тенью.

— Ну так как же, — сказала она, — забываете вы когда-нибудь или нет?

Глядя, как она закуривает сигарету, он пытался вспомнить, на чем прервался их разговор; и наконец вспомнил. При свете спички ее лицо показалось добрым и нежным, без малейшей тени обычной суровости.

— Забываю, и довольно часто, — ответил он.

— Простите, но я вам не верю, — заявила она после продолжительного молчания.

— Было бы удивительно, если б вы поверили. Но в мире сейчас много мест, где к черному цвету кожи относятся совсем иначе, нежели здесь. Эта тенденция, видимо, до вас еще не дошла. Если бы вы покинули Европу пятью годами позже, то увидели бы, как все изменилось. В этом вопросе вы движетесь не вперед, а назад, вот почему вы и мерите весь мир своими устаревшими мерками.

В ответ он услышал резкий, неприятный гортанный звук — смех, выражавший недоверие к его словам.

Он ждал, пока она что-нибудь скажет, но она молчала, и он продолжал:

— Это действительно так. Не очень далеко отсюда, в некоторых районах Африки, положение изменилось настолько существенно, что черный цвет кожи не является больше тяжким бременем. И если, например, в Ньясаленде, Танганьике, Кении или Северной Родезии какой-нибудь цвет и считается бременем, так это белый.

— В такой же степени это касается и индийцев, — спокойно добавила она.