Изменить стиль страницы

И целый мир открылся им, когда они впервые развернули «Что делать?» Чернышевского.

На дно старого сундука, служившего книжным шкафом, первой, бережно обернутая в газету, легла эта книга, прошедшая через много рук, перечитанная много раз.

Прошло полгода. Из книг, собранных товарищами, полученных от приезжавших на каникулы студентов, от старых ссыльных, составилась порядочная библиотека. В ней появились: Карл Маркс — «Манифест Коммунистической партии», «Наемный труд и капитал», «18 брюмера Луи Бонапарта», томик Зибера о Карле Марксе, статьи Писарева, Добролюбова, Герцена, Флеровского «Положение рабочего класса в России» и многие другие.

Павел Шергин жил с матерью, Марией Александровной. Отец его, ссыльный, умер на Кадае. В городе давно о нем забыли, а Мария Александровна была из состоятельной семьи, и читинское «общество» признало ее. Она давала уроки музыки детям влиятельных в городе лиц.

Шергины занимали две комнаты во флигеле. Флигель имел чердачное помещение, не очень просторное, но сухое, со скудным светом, падающим в слуховое окно. Чердак был заброшен, и поэтому Мария Александровна очень удивилась, когда Павел и его товарищ Миней застеклили чердачное окно.

Павел объяснил:

— Да неудобно как-то: стекол в окне нет, перила на крыльце поломаны…

И заодно починил перила.

Мария Александровна была доверчива и нелюбопытна. Белье сушила во дворе, на чердак никогда не поднималась.

На чердаке-то и хранилась библиотека.

Весной каменное здание гимназии, словно снежным облаком, окутывалось белым цветом черемухи. Ветви деревьев льнули к оконным стеклам.

Директор, действительный статский советник Адам Адамович Козей, считал открытые окна в учебном заведении затеей вредной: учащийся приходит в гимназию для получения знаний, а не для того, чтобы высовываться в окна по пояс и перемигиваться с прохожими.

В актовом зале мерцал натертый до жаркого блеска паркет.

На стене против света висел портрет молодого императора во весь рост.

Под ним стояла бронзовая доска с датой посещения гимназии государем, тогда еще наследником — Николаем Александровичем. Под стеклом на подставке, на чистом листе развернутого альбома — подпись самодержца и ручка, коей он сию подпись учинил. Еще во время высочайшего посещения было замечено, что гимназисты «имеют расхлябанный вид», приветствуют не дружно, а кто во что горазд. Адам Адамович принял мудрое решение: затребовал из резервного батальона дюжего фельдфебеля с рыжеватыми усами. Усы были смешные: тонкие, а на концах пушистые кисточки. Из-под усов выглядывали зубы, редкие и острые, как у грызуна.

С первого взгляда гимназисты прозвали его «тарбаганом». На доске рисовали тарбагана на задних лапах в бескозырке и мундире.

У фельдфебеля была громкая фамилия: Скобелев. Гимназисты упорно отбрасывали первую букву. Рыжий был не обидчив. «Напррра-во! Нале-во! Подбери живот! Грудь колесом, зад ящиком!» — раскатывалось по гимназическому двору.

Гимназисты все делали наоборот.

За кустами прятались первоклассники, наблюдали за происходящим, улюлюкали и свистели. У фельдфебеля чесались руки, но насчет мордобоя было специальное упреждение от начальства: господ гимназистов выучить без рукоприкладства.

Рыжий совсем потерял голову: полк новобранцев легче обработать!

Репетировали посещение высокопоставленного лица.

— Я есть, допустим, его превосходительство губернатор… Подходю. Отчиняю дверь. Здоровкаюсь. Здорово, ребята! — взревел фельдфебель.

Класс загудел, как улей, засвистал, заухал.

Служака растерянно стоял посреди класса, кисточки на его усах дрожали.

Тогда поднялся Павел Шергин. Стройный, подтянутый, он спокойно и деловито объявил от имени всех, что они, гимназисты, люди штатские, муштре не поддадутся и лучше всего ему, фельдфебелю  К о б е л е в у, от этого дела отказаться.

После этого «тарбаган» в гимназии не появлялся. А инспектор Кныш, не будучи в курсе дела, пожелал проверить выучку семиклассников: «Посмотрим, сколь усвоена вами наука обращения с лицами высокопоставленными». Он поднял жирные плечи и медовым голосом провозгласил: «Здравствуйте, господа!» Никто не ответил. Прошла минута, другая. Широкое лицо инспектора начало медленно покрываться розовыми пятнами. Но в это время из-за спины его раздался звучный голос:

— Здравствуйте, дети!

— Здравствуйте, Кирилл Денисович! — стройным хором ответили великовозрастные ученики..

Учитель литературы раскланялся с инспектором и пошел к кафедре. Урок начался, будто ничего не случилось. В классе стояла напряженная тишина, но это была тишина уже совершенно другая, потому что Кирилла Денисовича Мандрыку любили.

Мандрыка был широкоплеч, ходил по-медвежьи, косолапя, синий форменный сюртук сидел на нем неловко. Жил он один, так и не сблизившись ни с кем в городе.

Когда учитель литературы шел по гимназическому двору в черной широкой пелерине, тяжело ступая и наклонив к плечу большую голову, он казался гимназистам очень одиноким и кем-то обиженным.

Кирилл Денисович любил литературу и был требователен к ученикам. Если гимназист начинал мямлить у доски, он тотчас обрывал его: «Иди, иди, пономарь! Тебе только над покойником псалтырь читать!»

Говорил он всем «ты», и если сердился, то называл учеников «милостивыми государями», мягко произнося «г», почти как «х».

Он любил хорошее, выразительное чтение и заставлял на память повторять целые страницы, особенно из Гоголя.

Класс замирал, когда сам Кирилл Денисович своим звучным голосом начинал читать: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!..» Слова, произнесенные им, приобретали чудесную силу, раздвигали ненавистные стены казенной гимназии; они говорили о далекой и неизвестной им, сибирякам, и все же русской, природе, с кувшинками на затянутых тиной ставках, с белыми хатами-мазанками в вишневых садочках, о людях, которых никогда не видели читинские гимназисты — в смушковых шапках и шароварах «шириною с Черное море». Родина, Россия-мать представлялась просторной, величественной, от моря и до моря.

И перед гимназистами стоял уже не мешковатый, стареющий человек с припухшими глазами, с красными жилками на дряблых щеках. Богатырски расправлялись плечи учителя, чу́дным огнем сверкали его глаза, и звучный голос уводил в мир народной фантазии.

Как-то Ипполит Чураков спросил:

— Что хотел сказать Гоголь, уподобляя Россию чудесной птице-тройке? Всем известно, что Россия государство отсталое, плетущееся в хвосте Европы. Как же понять слова писателя о России, перед которой «летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства»?

Кирилл Денисович рассердился, сказал в сердцах:

— Гениальный писатель наш Николай Васильевич Гоголь любил… да-с, любил народ русский! И в безграничной любви своей верил в его великое предначертание. Убежден был в том, что он поведет за собой другие народы и страны. А каким путем сие возвеличение произойдет, то уж не дело литературы. Так-с, милостивый государь!

Мандрыка запивал редко, но тогда уже неделями его не видели в гимназии.

Говорили, что в такие дни Мандрыка мечется по квартире, ломает все, что попадет под руку, и, плача, кричит, что злодеи свели с ума великого Гоголя. И нет справедливости на земле.

Инспектор же Кныш, растягивая в злорадной улыбке лягушачий рот, объявлял классу: «Господин Мандрыка вновь изволил «захворать», — и уроки литературы заменял французским языком.

Француза ненавидели так же, как самого инспектора. Наружность этого учителя удивительно точно выражала его душевные свойства. Круглые глазки, острые и бездумные, впивались в лицо ученика. И французская речь в его устах раздавалась каким-то птичьим клекотом, особенно когда он повторял:

— Ке фэт ву? Ке фэт ву?[3]

Он открыто презирал своих учеников и «сибирскую глушь», куда занесла его судьба. Не скрывал и того, что только выгодная женитьба на богатой читинской купчихе держит его в этой дыре. Фамилия его была Барбас, но называли его Барбосом, хотя, по мнению гимназистов, даже это прозвище было для него слишком благородным.

вернуться

3

Что вы делаете? (франц.).