— Что случилось, Оноре? Я не могу помочь?

— У парня что-то с женой после родов. Но разве их поймешь? Первая, единственная — и баста. Съездил бы, да мой «лендровер» сидит на двух ободьях. И два дня теперь никто за него не возьмется…

— О-о!.. — выл парень.

— О-хо-хо, медсен… Медсен нехорошо, нехорошо!.. Большой праздник нехорошо… Аллах видит… — галдела, обсуждала, просила и возмущалась неизвестно чем толпа — не то несговорчивым врачом, не то парнем, призывавшим его на помощь в большой праздник рамазан, когда Аллах особенно внимательно смотрит на мусульман и, значит, еще строже выполняет все, что начертал каждому.

Овечкин натянул шорты и спустился.

— А это далеко?

— Нет. Там, где вы брали камень.

— А, это действительно недалеко, — обрадовался Овечкин. — Километров восемь, меньше часа. Давайте на нашей.

Оноре морщился, хмурился, ему смертельно не хотелось ехать. Парень замолк и внимательно наблюдал за белыми, словно понимал их разговор.

— Надо съездить, Оноре.

Француз вяло махнул рукой и пошел в амбулаторию. Овечкин решил не отрывать никого от дела, оставил записку в столовой, и они поехали. Вчетвером. Шьен полез в кузов вместе с парнем очень неохотно: привык ездить в «лендровере» рядом с хозяином.

Деревушка располагалась на небольшой лесной поляне — несколько круглых хижин из сухих стеблей тростника лалы, который здесь называли слоновой травой. Вход в хижину — дыра, прикрытая циновкой, а за нею — длинный темный коридор вдоль наружной стены дома и дыра во внутренней стене через полкруга. Лабиринт от зверей и гадов. Овечкин, как строитель и ненавистник гадов, сразу одобрил идею. В их поселке хижины тоже были круглыми, но одноконтурными.

Внутри было много народу. На земляном полу посредине горел небольшой костер из трех поленьев, уложенных по-охотничьи торцами к центру, и старый седой африканец отрешенно сдвигал время от времени поленья к огню. Старуха кипятила воду. Больная находилась на одном из бамбуковых лежаков, что приткнулись к стене по периметру хижины. У другого лежака возилось еще несколько женщин.

Овечкин, переминаясь, стоял у входа, всеми забытый, и казнился теперь своим неуместным любопытством. Нечего было переться в хижину, где все заняты роженицей и новорожденным, просто неловко…

Оноре между тем закончил осмотр и говорил что-то окружившим его женщинам. Одна из них держала на руках ребенка. Оноре ласково, чем немало удивил Овечкина, похлопал малыша по ручонке, улыбнулся и пошел из хижины. Овечкин поплелся за ним.

Шьен сидел в кабине, заняв привычное место рядом с водительским. Яростное африканское солнце накаляло влажный воздух, как в хорошей парной. В голове стучало, словно туда переместилось сердце.

— Поехали, Жан. Через час мы начнем испаряться в вашей железной коробке.

— А как роженица?

— Обречена. Здесь это часто.

— Да что ты!.. — расстроился Овечкин. — Никак?..

— «Никак» тут не подходит, Жан.

Овечкин смотрел на него, открыв рот, не понимая. Возможно, просто дышал с трудом в этой парилке. Одним словом, выглядел довольно глупо.

— Я не понял, Оноре. Что значит «тут не подходит»?

— Ей нужна хорошая больница. Я бессилен.

— Ага, а больница?.. — обрадовался Овечкин.

— И притом быстро. Тогда, возможно, появилась бы надежда. Ну, поехали. — Он обернулся к все еще улыбавшемуся парню и сказал что-то, кивнув в сторону хижины.

— Подождите, Оноре! — решительно сказал Овечкин. — Так мы отвезем ее в больницу.

Француз вроде бы даже присел, будто его неожиданно двинули сверху по голове.

— Куда вы собираетесь ее везти?

— В город, наверное. Ближе ведь нет?

— Вы спятили, Жан. Это больше двухсот километров, и половина — только название «дорога».

— Но ведь вы сами говорите, что иного выхода нет! — удивился Овечкин.

— Их помирают тут сотни, рожающих и родившихся. Понимаете, Жан, такая у них тут судьба.

— Какая судьба? У нас же машина…

— А в пяти километрах отсюда? А в десяти, в ста, в тысяче? Там же нет вашей машины! Сумасшедший… За восемь-девять часов пути она может три раза помереть. И вы вместе с нею на этой сковороде.

— Но может, мы ее спасем…

— А всех остальных?

— Что вы предлагаете? — с ужасом спросил Овечкин.

— Не валяйте дурака. Поехали.

Парень переводил взгляд с одного говорившего на другого. И наверное, понял. Складывая руки, как на очередном намазе, он горячо затараторил что-то, но Овечкин никого не видел уже и ничего не слышал.

— Я ее не брошу вот так, Оноре. Слышите?

— А остальных? А остальных?!

— И остальных! — крикнул Овечкин. — Я не могу с этим мириться, Оноре! Это… не по-человечески!

Солнце палило нещадно. Кучка африканцев молча стояла за спиной перепуганного парня. Что они думали об этих двух белых, чего ждали от них?

Оноре растерянно смотрел на Овечкина.

— Скажите им, чтобы собирали больную, — тихо сказал Овечкин и пошел к машине, голенастый, красный и несуразный в этих джунглях, действительно похожий на вареного рака в тропическом костюме.

Он сидел в тени «пикапа», устало вытянув ноги, и ни о чем не думал. Шьен поглядывал на него из кабины свысока. Потом пришел Оноре, сел рядом и закурил. Из деревушки доносились возбужденные голоса.

— Что там?

— Не хотят отпускать ее. Рамазан, и вообще…

— А муж?

— Он один…

Овечкин поднялся.

— Будьте осторожны, — сказал вдогонку Оноре. Потом тоже неохотно поднялся. Шьен выпрыгнул из кабины.

Больную положили в кузове на циновку, муж с калебасом воды и Шьен разместились рядом, и они тронулись в путь. Оноре молча курил, пуская тонкими струйками дым через окно в джунгли. Овечкин вел машину осторожно. Она раскачивалась, кренилась, ныряла в черные озерца, скрежетала железом по притаившимся в воде камням. Оба время от времени оборачивались и заглядывали в кузов.

— Я не поеду с вами в город, Жан. Не могу, дела.

В джунглях было не так жарко, но духота сгустилась до того, что казалось, воздух можно резать ножом, как желе. А еще бы лучше — черпать большой ложкой и куда-нибудь выбрасывать.

— Это два дня, которых у меня нет. Мне нужно торопиться. — Оноре словно оправдывался. Овечкин молчал. — И ей от меня никакого проку. А вам нужен напарник. По такой жаре одному не проехать.

И опять Овечкин промолчал.

— Вы меня слышите, Жан?

— А куда от вас денешься?

Оноре смотрел на него, а Овечкин — невозмутимо вперед на дорогу.

— Напрасно вы так, — сказал наконец устало Оноре.

— Почему же напрасно? Неужели до вас ничего не может дойти?

— А что до меня должно дойти? Может быть, это до вас никак не дойдет, что на этом огромном материке почти везде один врач на несколько десятков тысяч человек, что люди эти темнее своей кожи и нельзя быть донкихотами, хотя бы для того, чтобы постараться помочь по-настоящему не одному, а многим.

Овечкин прибавил ходу.

— Помогать и болтать — разные вещи. Почему они темнее своей кожи в конце двадцатого? — Он быстро смахнул рукой струившийся по лицу пот. — Почему они все безграмотны? Где их врачи, их собственные, а не вы, безразличные французы?..

— Вы не имеете права, Жан…

— Имею! Вы привычно готовы были бросить умирающего человека. Вы здесь сто лет и через сто лет говорите мне, что моя машина тут единственная на тыщи километров. Да это… Ч-черт знает что!..

«Пикап» подпрыгнул, перепуганно хрястнули амортизаторы, но ничего запрыгал дальше. Овечкин крутнулся, сморщившись, словно этот прыжок причинил боль ему, заглянул в кузов. Парень склонился над женой, обтирал ей тряпицей лоб.

— Не делайте меня ответственным за многовековую политику… — устало сказал Оноре.

— А за что вы, лично вы ответственны?

— Оставьте эту демагогию, Жан, — раздраженно сказал Оноре.

— Демагогия… Так же будет и с атомной войной. Не в ответе он, видишь ли, за политику… — не мог остановиться Овечкин. — Тараканы перепуганные, после вас хоть потоп!