Изменить стиль страницы

— Я поняла только, что вы можете одушевить что угодно.

— Правильно, одушевить можно все. Я знал одного человека, который слагал поэмы в честь утильсырья. Он говорил: «Вы не знаете, что такое утильсырье. Утильсырье — это золотое дно…» Я мог бы тебе рассказать целую историю…

— Борис Захарович, умоляю, не отвлекайтесь, до утильсырья я, слава богу, не дошла.

— И не надо, не надо. Ведь все, что я говорю, совершенно серьезно. Так вот, ты представь себе — самая наиточнейшая, наисложнейшая деталь, самые высочайшие требования. Казалось бы, что может быть выше? Я скажу тебе — что. Инструмент! Инструмент, которым ты делаешь эту деталь, и инструмент, которым ты ее проверяешь. И этот инструмент, как к бесконечности, стремится к эталону, а эталон… увы, это только модель математического совершенства. Бесконечное стремление и вечная неудовлетворенность — вот что такое моя наука!

Черт! Я только-только дошел до самого главного, а уже пора отпускать тебя домой. Как мы договорились, в восемь часов, ни минутой позже. Хотя, конечно, ужасный формализм. Может быть, останешься? Я тебе все дорасскажу…

Ну что можно было с ним поделать! На него нельзя, да и не за что было сердиться.

Вета смеялась, качала головой:

— Нет, Борис Захарович! Нет-нет, завтра…

В восемь она бежала домой — ждать Роминого звонка, так она решила.

Но Роман не звонил.

Глава 21

В жизни Романа началась новая полоса. Вот уже больше полугода он работал в современной мощной фирме и сразу же понял, как это важно. Здесь все было поставлено на широкую ногу: лаборатории, мастерские, заводы. Ничего не надо было выпрашивать, месяцами ждать, он подавал заявку и волшебным образом получал все, что ему было нужно. Академическая уважительная простота отношений каким-то чудом сочеталась с почти военной дисциплиной, сроки соблюдались строго, с точностью до дня, и работать было легко. Встретили его без любопытства, но приветливо, и он был счастлив, что ему не лезут в душу. Огромным везением было то, что его работа, на которую он столько сил положил еще у Михальцева, оказалась полностью в русле тематики новой лаборатории, и он продолжил ее, почти не почувствовав сбоя; наоборот, он получил наконец то, чего ему так недоставало прежде, — базу. Он провел несколько коротких серий экспериментов на кем-то смонтированном чужом шикарном оборудовании, и работа получила свое завершение. Он мог приступать к ее оформлению. Вот когда пригодились ему долгие сидения в библиотеках, ночные бодрствования за бесконечными расчетами, — через два месяца докторская оказалась на выходе. И это никого не удивило и не раздражило, это было нормально, его защиту уже поставили в план на ноябрь текущего года.

Все было прекрасно. Все было бы прекрасно, если бы только не вечный страх, терзавший его дома, — страх, что Вета не любит его, что Вета несчастлива, что Вета от него уйдет. С некоторых пор он стал замечать, что кто-то вошел в ее жизнь. Она стала приходить домой все позже, возбужденная, довольная, жизнерадостная, что-то шевелилось, вздрагивало в ее светлых, как льдинки, глазах, губы сами собой, без ее воли, улыбались. И с Романом она была веселая, ровная, чуть-чуть небрежная. Он искал в ее лице смятения, неуверенности, тревоги и не находил. Неужели все зашло так далеко, что она не чувствует уже никаких обязательств, никакой ответственности за их нелепую семейную жизнь? Да она просто плюет на него, Романа, на все его надежды и страдания, она смеется над ним. Тысячу раз он хотел поговорить с ней, спросить ее и не решался. Он знал, что услышит в ответ: «Да, Рома, ты прав, я люблю другого, нам надо разойтись». Эта фраза звучала у него в голове днем и ночью, снилась во сне, вызванивала на разные голоса в шуме душа по утрам, в уличных звуках, в бормотании радио в столовой. Он чувствовал, что сходит с ума. И однажды он понял, что он один виноват во всем, он не сумел, не сумел привязать ее к себе, а значит, должен дать ей свободу. Хватит терзать ее и себя. Пусть она будет счастлива, и тогда, тогда когда-нибудь он тоже найдет покой.

После разговора с Ветой, после ее стремительного невероятного отъезда, после ее непонятных слов о скором возвращении, сказанных таким холодным, таким ироническим тоном, что Роман просто не в силах был понять их простой и однозначный смысл, он оцепенел, погрузился в бездумную, мрачную бездеятельность. Он приходил с работы и, не раздеваясь, ложился на кровать, лежал часами без мыслей, без сна, с открытыми глазами. Потом вставал, закуривал и садился работать. Сверка, считка, вычерчивание графиков — вся эта механическая работа шла у него легко, гладко.

С Марией Николаевной он почти не разговаривал и на несколько ее обиженных попыток вывести его из прострации отвечал торопливо и невпопад: «Все кончено, для меня все кончено…» Звонить Вете он не пытался, ему казалось невероятным, что она живет где-то рядом, в Москве, что ей можно так просто позвонить и услышать ее голос или увидеть ее, высокую, таинственную, непостижимую, с холодными, удивленными глазами; ему казалось, ничего этого не было и не могло быть, как будто она приснилась ему во сне.

Потом наступило прозрение. Однажды утром он проснулся, и его окатило жаром от страха перед тем, что он натворил. Даже если Вета была в кого-то влюблена, даже если изменяла ему. Мало ли что могло случиться в ее жизни, которую он не сумел защитить, вобрать целиком в себя. Ну и пусть, пусть! Не с ним первым это случилось. Почему же он оказался таким требовательным, таким жестоким, почему прогнал ее? Это ему только казалось, что он дал ей свободу, — нет, он ее именно прогнал, ведь она не хотела уходить, просила его опомниться. Но он не послушал ее, сам подтолкнул к еще не решенному, может быть, совсем не нужному шагу, к какому-то чужому, случайному человеку.

Надо было бежать туда, просить прощения, умолять ее вернуться, надо было… Но он боялся. Безвольный, отупевший, растерянный, он совсем перестал спать, по ночам строил нелепые планы, представлял себе десятки вариантов встречи с Ветой, переживал их во всех подробностях, обливался счастливыми слезами, а утром опять ни на что не решался, откладывал разговор на день, до субботы, до понедельника. Его пугало, что она не звонит, что никто не звонит.

Однажды он решился и быстро, не думая, позвонил. Подошла Ирина. Она сказала: «Рома! Она недостойна тебя…» — и зарыдала. Роман ничего не понял. Прошла еще неделя, прежде чем он сел и написал ей письмо. Он писал:

«Дорогая моя, любимая моя Вета!

Я понял, что бесконечно виноват перед тобой и должен просить у тебя прощения за свой ужасный поступок. Не знаю, простишь ли ты меня, но прошу тебя верить, что чувства мои к тебе останутся неизменными, что бы ни было и как бы все ни случилось дальше. Я понимаю, что просто посадить тебя в машину и привезти домой было бы слишком просто, слишком прекрасно, не знаю, захочешь ли ты снова быть со мной, но живу надеждой, что однажды такой день настанет.

Вета! На днях я улетаю в командировку. Там я выступаю с докладом на конференции, побываю на одном очень интересном для меня заводе; может быть, получу там отзыв о практической ценности моей диссертации. Все это займет недели две, а потом…

Мне страшно и радостно думать, что я снова увижу тебя, и ты простишь меня, и все опять будет хорошо, не так, как прежде, а в тысячу раз лучше, потому что, получив такой урок, жить по-прежнему уже нельзя.

Дорогая моя девочка! Если тот человек, который встретился на твоем пути, если он достоин тебя и ты его любишь, то я не буду и не хочу тебе мешать. Но ведь ты сказала мне, что все это не так, и я верю тебе и надеюсь доказать, что я еще способен измениться к лучшему.

Как только я вернусь, я приду к тебе, сяду и буду ждать тебя, сколько бы ни пришлось, пока ты простишь меня и согласишься ехать со мной домой или куда тебе придет в голову, все равно. Теперь, когда я наконец решился написать это письмо, я уезжаю с легким сердцем, полный надежд на нашу скорую встречу.

Еще раз прости. Целую тебя, целую, целую, целую и обнимаю.

Твой Роман».