Изменить стиль страницы

— Видите, вот я и выскочил!

— Ничья, Алексей Владимирович!

— Ну и что же, что ничья. Иногда ничья — это тоже выигрыш. Правда?

Потом они пили чай с вареньем.

— Роман, а вы помните Тарусу? — вдруг спросил папа. — Эту первую волшебную послевоенную тишину? И нашу Воскресенскую гору. Какое общество там собиралось, помните? Левики, Боголепов, Щербаковы, ваш отец. Он был молчаливый, но очень интересный человек, серьезный художник. Помните эти вечера у керосиновой лампы, стихи, разговоры? Кузнечики гремели, женщины шептались, с Оки поднимался туман. И мы были такие молодые, помнишь, Юля?

— Я помню другое — керосинки, колодец далеко, маленькие дети…

Вета сердилась, ей так хотелось побыть с Романом вдвоем, поговорить о своих делах, что-нибудь ему рассказать о своей взрослой студенческой жизни, чтобы он не думал, что она все такая же маленькая, чтобы он смотрел только на нее. А Роман вообще не поднимал глаз от чашки. А потом сказал смешным, высоким официальным голосом:

— Девятнадцатого марта после защиты прошу всех пожаловать ко мне, и вас, конечно, тоже, Ира, очень прошу… Мне хочется, чтобы вы все познакомились с моей мамой, то есть познакомились в новом качестве.

Все засмеялись, задвигались, встали из-за стола.

— А когда же свадьба, Роман? — спрашивала Юлия Сергеевна, — нужно же время, чтобы приготовиться, столько дел, столько дел…

— А потом сразу и подадим заявление, правда, Вета? Вы не возражаете?

— Слава богу, вспомнили наконец обо мне.

— Вета…

Родители носили посуду в кухню.

— Ирка, — сказала Вета, — ну, а ты чего? Тебе спать пора.

— А потому что всем можно, а мне нельзя, — сказала Ирка. — Все всё обсуждают, а я должна спать? Он мне тоже теперь родственник, вот! Так что я имею право.

— Ирка!

Роман посидел еще совсем немного, а потом стал прощаться.

Вета вышла его проводить. На улице крутила метель, снег летел в лицо, за воротник, слепил, мешался.

— Не ходите дальше, холодно, — сказал Роман и обнял ее.

Вета замерла на мгновение, ощущая тепло его шершавой щеки, волнующий запах его кожи, табака, и он ушел, а Вета смотрела ему вслед, пока его высокая фигура не исчезла в крутящейся мутной февральской тьме.

* * *

В первых числах марта Алексей Владимирович вышел наконец на работу.

Как сладостно, как хорошо было снова идти по институтскому коридору своей старой привычной стремительной походкой, в шуршащем халате, шапочка туго на лоб, чтобы не видны были волосы, а сзади — Володя, верный ученик, старый товарищ, шаг в шаг.

— А Витя? — вдруг спросил он. — Где теперь Витя?

— Витя в городской больнице работает. Он все про вас знает, звонил, спрашивал, передавал приветы.

— Чего же ты молчал?

— Я не молчал, просто не хотел вас зря волновать.

— Думаешь, зря? И почему ты мне операционное расписание не показал? Думаешь, я уже вышел в тираж? Нет, Володя, нет еще. Я тебе серьезно говорю, без всяких шуток, ты меня кончай опекать. Я вышел работать. И обходы проводить буду теперь я. И в расписание меня ставь. Со следующей недели. Что-нибудь не очень большое для начала. Пока войду в колею. Ты меня понял?

— Понял, Алексей Владимирович.

— Вот так.

И он не устал даже. Довольный, помолодевший вернулся вечером домой. Работать было легче, чем сидеть дома, куда легче! И в воздухе уже пахнет весной, хорошо жить, до чего же хорошо жить на свете!

Он умер 19 марта, в день Роминой защиты, в давно ожидаемый всеми счастливый солнечный мартовский день. Смерть пришла к нему быстрая и легкая, почти мгновенная, когда он уже после операции, веселый, оживленный, вместе со всеми сидел в ординаторской, и все собирался позвонить домой, и все медлил, лень было вставать с дивана, так хорошо было, такой хороший, общий, всем интересный шел разговор, еще минуту — и он встанет и позвонит. Но он так и не успел.

Семья узнала обо всем только вечером. И опять все тяготы выпали на долю Володи. Вместе с Федоренко ездил он на квартиру к Логачевым, занимался похоронами, организовывал панихиду, хлопотал о пенсии для Юлии Сергеевны.

Потрясенные Логачевы оцепенели, словно умерли вместе с Алексеем Владимировичем. Роман, несчастный, в чем-то виноватый, томился возле них. Ветина свадьба опять откладывалась. Приближалась сессия. Вета занималась механически, тупо, без удовольствия. Без папы все рухнуло, покатилось вниз, потеряло смысл.

То, что она переживала — этот новый жизненный опыт, который свалился на нее так неожиданно и страшно, среди полного счастливого благополучия, — переполнил ее, захлестнул целиком, не давал дышать. Она просыпалась с мыслью о своей ужасной потере и не позволяла себе забывать о ней, растравливала, терзала себя. Смерть еще не была для нее жизненной реальностью, она не умела смириться с ней, ее почти оскорбляли попытки Юлии Сергеевны как-то наладить быт, притерпеться, приготовиться к той новой одинокой и трудной жизни, которая ожидала ее.

Юлия Сергеевна искала работу, искала неумело и робко, у нее не было родственников и не было друзей. Все, кого она знала, были друзьями мужа, они мучились чувством долга и не умели или не смели предложить ей что-то реальное. Она боялась ответных звонков, боялась, что ей предложат денег. Деньги у нее еще были, но на сколько их могло хватить, она не знала, да и не в этом было дело. Впереди была целая жизнь, у нее не было даже профессии, только дети на руках, а она не могла ни помочь им, ни посоветовать. Она пугалась, что Вета опять отложила свадьбу. Сколько же это может тянуться? Она боялась, что Роман откажется от Веты, и тогда ей не вытянуть, не вытянуть двоих. А Вета придумала какой-то глупый старомодный траур, кому он нужен, Алексею уже все равно, а ей, Юлии Сергеевне, было страшно и тяжело, она привыкла к Роману, доверяла ему, и в доме так нужен был мужчина, и она могла бы свалить с себя этот ужасный, непривычный груз ответственности за все. Но с Ветой нельзя было разговаривать. В конце концов, это была ее свадьба, и Юлия Сергеевна отступала. Да и все равно после экзаменов Вета уезжала на практику, — может быть, там она отвлечется, придет в себя. Юлия Сергеевна надеялась на это и оказалась права.

Уже сама поездка в вагоне, набитом студентами, в грохоте, визге, смехе, закружила Вету, она забылась. Ребята носились по коридору, развлекались бурно, с упоением. В соседнем купе играли в гоп-доп на верхового. Это означало, что выигравшая команда каталась на проигравшей верхом. С ужасом смотрели добропорядочные пассажиры, как храбрая рыжая девчонка Верка из Ветиной группы до полночи с гиканьем каталась на парнях, хохоча и встряхивая волосы. Верке везло, она выигрывала во все игры: и в гоп-доп, и в карты, и в железку, но ведь это была всего лишь игра, веселая, расковывающая, необходимая после экзаменов. И нечего было смотреть на нее с таким ужасом. Вета смеялась вместе со всеми, пила кислое вино, пела.

Утром они приехали в хваленую металлургическую Мекку, о которой столько говорили, — в Запорожье, и… разочаровались. Трамвай вез их от вокзала пыльным провинциальным городком с кривыми зелеными тихими улицами. В окнах трамвая мелькали белые домики, крытые черепицей, возле домиков бегали босоногие ребята, потом промелькнул зеленый косогор, и они выбрались за город. Тянулся перерытый, заваленный всяким хламом пустырь, а там, дальше, на краю пустыря, огромный и черный вставал силуэт завода. В окнах гигантских корпусов сверкало солнце, из множества труб валили тяжелые облака цветных дымов и пара, и что-то еще виднелось, какие-то строения, сооружения, что-то новое и сложное, что им предстояло не только узнать, но и полюбить, иначе вся их будущая жизнь и работа не имела смысла.

— Запорожсталь, — кивнула в окно кондукторша.

И вагон сразу зашумел, загалдел, все оживились, задвигали чемоданами. Завод! Вот он. Но трамвай свернул в сторону и затрясся по окраинам какой-то стройки. Это и был, вероятно, Шестой поселок, где им предстояло жить. Ребята напряженно смотрели в окно и вдруг увидели: они едут по новому, прямому, как стрела, проспекту с огромными белыми нарядными домами.