Лиза-то считала, что в переезде сюда Олега с семьей есть что-то глубоко безнравственное. Но и другого выхода не было.
Сергей Степанович пошел ее провожать. После еды он помягчел, чмокнул ее в щеку сухими ледяными губами, и вот Лиза была уже на свободе, счастливая, что справилась, не пала, не соблазнилась на свару и скандал, накормила и обиходила старика. Она вздохнула с облегчением, а он остался один жевать свою стариковскую жвачку одиночества, болезней и воспоминаний.
Галя приехала в мае — вырубать мамин вымерзший в тяжелую зиму сад. У некоторых соседей, которые вовремя успели позаботиться о деревьях, часть яблонь выжила, но у мамы, болевшей все последние годы, не сохранилось ничего. Галя спилила черные корявые стволы, с которых свисали лохмотья коры, и пока суд да дело, распахала сад под картошку, она была практичная и работящая женщина, и ей было жалко напрасно пустовавшей земли. А молодые яблоньки она привезет осенью и непременно посадит. Но Лиза, которая после приезда Гали перевезла сюда Сергея Степановича, ужаснулась, увидев вместо сада гладкое распаханное поле, словно жизнь торопилась вместе с мамой убрать даже последние воспоминания о ней. Вместо долгой счастливой жизни — пустыня, черный, чужой весенний огород. И мамины саженцы, с такой любовью и надеждой привезенные от стариков Волченковых, погибли, Лиза не могла отыскать даже их следов. Как жестоко, как безнадежно все было устроено в мире!
От этих печальных мыслей отвлекала ее Оля. Она сдавала сначала выпускные экзамены, потом вступительные. Было много волнений, переживаний, падений и взлетов, но в конце концов, к их великому удивлению, Оля все-таки поступила. Счастливая, окрыленная, она впервые без них, а вместе с какой-то компанией улетала на две недели в Сочи, захватив с собой только спортивную сумку и этюдник. У Оли начиналась своя, непонятная им, новая жизнь.
И впервые увидела Лиза растерявшегося, растроганного, смешного Женю. Он всплакнул, провожая Олю в аэропорт. Он заглядывал ей в лицо, они были почти одного роста, отец и дочь, и Оле не терпелось вырваться, а у Жени не было сил ее выпустить. Так они постояли немного, а Лиза смотрела на них со стороны и вспоминала свое окончание, ленинградский поезд, запах гари и открытые окна, волнующую, незнакомую, прекрасную близость Ромы, близость будущего, которое теперь стало давно прошедшим. Ее глаза тоже туманились слезами, она еще раз помахала Оле рукой. Что за ребята толпились вокруг нее? Кто из них может оказаться неизвестной пока Олиной судьбой? Ничего, ничего они не знали, да и не должны были знать, это начинался уже совсем другой роман. А они, обмякшие и усталые, возвращались домой. Теперь у них была уже новая белая машина, которую Женя вылизывал с прежним рвением. Жизнь продолжалась.
В октябре они получили из Белоруссии длинное письмо от Ивана Григорьевича Чеснокова. Среди прочих новостей с болью сообщал он о кончине своего друга Евгения Федоровича Мирановича. Это известие поразило их неожиданной острой горечью. Они почти не знали этого человека, они провели с ним всего один длинный летний день, но и этого оказалось довольно, чтобы почувствовать, понять, какую потерю понесли его друзья, как ужасно осиротел далекий белорусский совхоз «Любань». Что будет теперь с ним, сумеет ли он сохранить то, что с такой истовой любовью творил этот маленький, хмурый, умный человек? Кто сможет его заменить? Да конечно же никто, потому что люди единственны и неповторимы. Наследник найдется, но прежние времена кончились, второго Мирановича не будет никогда. Лиза вспомнила темное его, усталое лицо и словно на себе ощутила всю меру этой глубокой усталости. А теперь к нему пришел наконец ранний и вечный покой. Она вздохнула. Да-да. Скромный совхоз «Любань», героическая жизнь и безвременная смерть. Так, наверное, делаются многие добрые дела на земле… И снова смерть подступала к ним совсем в другом — новом обличье, смерть человека, нужного не им, но многим и многим людям, нужного земле, обществу, стране, и в этом смысле печаль их была уже не печалью, а скорее заботой, тревогой о том, чтобы дело его рук не погибло, сохранилось, нашло в себе силы идти дальше.
И удивительная мысль, уже мелькавшая когда-то в ее сознании, открылась Лизе со всей ясностью. Сколько же ушедших, кровно и издали связанных с нею, жили теперь в ее душе? Целый мир! И в этом мире были все, близкие и далекие, обиженные ею и обижавшие ее, и дальние знакомые, тихо стоящие в сторонке, и совсем чужие люди, о страданиях и смерти которых она только слышала от Жени, но и этого было довольно, чтобы их никогда не забыть. И все они жили там. И вместе с ними жило там ее прошлое, множество веселых и печальных дней, тихая Таруса ее детства и старая послевоенная милая Москва, «Утро красит нежным светом…», звон трамваев, колокола Елоховской церкви, конная милиция в школьном дворе, подруги, учителя, перемены, ночные птицы — паровозные гудки, гулкий голос «гото-ов» в подземелье метро, рельсы на Крымском мосту, пляж возле Киевского вокзала, там, где теперь «Украина». А еще там жил папа — веселый, знакомый, с быстрым блеском старомодных очков, всегда такой подтянутый, сильный, добрый. Да-да. И Рома раскладывал свои бумаги на знакомом письменном столике, все такой же ранимый, ласковый, влюбленный в нее и все такой же молодой; и седая сдержанная Мария Николаевна так же кормила его своими невкусными обедами, и рыжая «Победа» по имени «Ирэн» ожидала их под окном. Она вздохнула. Да-да. Кого еще можно было там найти? Невозможно было вспомнить всех сразу, они обступали ее, их мир был слишком велик, там осталось все ее детство и вся молодость, умершие и те живые, которых никогда больше не приведется ей встретить, и те, которые так далеко ушли от своего прошлого, что стали теперь как бы совсем другими уже людьми. Как, например, Сергей Степанович, совсем не похожий теперь на молодого веселого Федоренко, который лихо танцевал когда-то на всех вечерах с молоденькой, стройной, смущенной мамой. И маленькая порывистая смуглая Ирка сверкала глазами и каждую свою фразу начинала с «потому что»… И мама. Не самая последняя из ее многочисленных потерь, но все еще самая кровоточащая и болезненная рана, милая мама, муся, нежно пахнувшая свежей шуршащей чистотой, ванилью, теплом… Спи, моя родная, спи, маленькая, спи, мама. Судорожный вздох. Да-да. Никуда она не уходила, так и жила в Лизиной запутанной душе, в самом ее уголке, рядом с раздраженной, больной, умирающей Юлией Сергеевной. Лиза имела право помнить, что хотела, и, что хотела, могла забыть, в ее воле было оставить себе тот мамин образ, который был ей по силам. В конечном итоге все зависит от нее!
Раньше эта мысль вызывала совсем другое ощущение — тревожное, непросветленное, безрадостное, а сейчас…
Лизе вдруг стало легко оттого, что все ее мертвые никуда не ушли от нее, так и жили рядом, вплотную, словно за тонкой стеной. Стоило только закрыть глаза, прислушаться хорошенько, и любимые их голоса возникали и начинали звучать, и смех звенел, и знакомые лица выплывали из темноты. Да как же не понимала она до сих пор, что мертвые и живые существуют рядом, что их нельзя разомкнуть и оторвать друг от друга, потому что все они вплетены в ее жизнь, в ее душу и воспоминания. И та Вета Логачева, что когда-то жила между ними и любила их, ее тоже больше теперь не было, она умерла, растаяла где-то в таинственном потоке времени, который никогда не дано ей будет понять. А она-то пыталась видеть в мертвых только последнюю, самую тяжелую и нежизненную их минуту — из сочувствия, из желания понять и разделить их страдания, а всю глубину времени упускала. И только теперь поняла. Со смертью необходимо считаться, но бояться ее глупо, потому что умирала она каждое мгновенье, но в прошлом не умирала никогда.
Лиза очнулась. Тишина была в квартире. Женя в очках, склонившись над столом, что-то писал, тихо шелестело перо по бумаге. Лампа под зеленым абажуром мягко очерчивала размытый световой круг. Где она была сейчас? Кого видела? Ей хотелось рассказать об этом Жене, но что-то мешало, словно она совершила бы святотатство. Воспоминания были так хрупки, так нежны, их нельзя было эксплуатировать зря, и она улыбнулась, прижав пальцы к губам. Тише, тише, она не будет тревожить их, пусть они отдыхают за своей стеной, тонкой, как перегородки в их старой студии. Тише!