Но не о себе Домрачев думал сейчас. И даже не о лейтенанте. О мужиках, соседях своих. Ведь если расправу учинят сдуру, дело-то хорошим для них не пахнет. Потому как и сам Домрачев, и помощник его — лейтенант милиции — на службе находятся.

А Катерина-то, Катерина мельтешит-мельтешит. Может, знает что? И тут она к столу их кликнула:

— Мужички, обед на столе! Давайте-ка, пока горяченький.

Домрачев спросил, хотя прежде никогда не опрашивал:

— А что на столе-то, мать?

— Картошки с помидорками да с лучком.

— И только? Ну-к, Сенька, неси-ка нож мой.

Пальцем большим провел по лезвию, пробуя остроту, крякнул довольно. И пошел к лабазу. В лабазе оставалась на шестах кета прошлогоднего копчения. Домрачев выбрал брюшко побольше, на свет посмотрел — просвечивает рубиново, обрезал ребра: это не помидоры,! Брюшко отдавало горьковатым дымком.

Лейтенант засверкал глазами, заерзал на скамейке, завидев тешу на столе.

— Вот это закусон! М-эх! Аромат какой…

— На осиновом дымке коптил. Потому запах — чуешь? — чистый. Ну-ка, отведай-ка.

Лейтенант взял кусочек из-под ножа, надкусил рубиновую мякоть, сощурился:

— Как в лучших домах Филадельфии!

— А как ты думал? И не запрет если б, показал бы я тебе, что твоя Филадельфия и во сне не видела. Провез бы по таборам… Ставь картошки, мать!

— Может, и по стопочке? — неуверенно предложила Катерина. Домрачев глянул на лейтенанта: тот поморщился, будто не водочки ему предлагали, а бог знает что.

— Оставь, обойдемся пока, — с сожалением оказал Домрачев, перебарывая соблазн.

Катерина принесла картошки в общей миске. Картошки целые, как любил Домрачев, сахарно-рассыпчатые, задымили парком, нагоняя аппетит.

— А рыбка, — не покривил душой лейтенант, — и вправду объедение. Так и тает во рту.

Катерина опросила:

— Еще принести?

— Еще, — говорит Семушка, а у самого уже вся мордашка блестит от жира.

Ах ты, рыбная душа, поприжаться теперь придется. Не скоро рыбки вдоволь поешь, не скоро.

— Неси, мать. От окна возьми, пожирнее. Глянь-ка, Семушка-то как уплетает! Обопьешься ведь, Сенька! Воды в Амуре не хватит.

— Не-е!

И снова Домрачев резал кусками тешу, обрезая ребрышки, а Катерина картошек парных еще подбросила в миску — разъелись мужички!

Лейтенант крутит горячие картошки. Улыбаясь, Домрачев посматривал на него и вдруг опросил:

— Что, не дается?

— Горяче…

— Дуй, дураче. — поймал тебя на слове таки!

Смеется лейтенант. Сенька залился тоненько. Катерина улыбнулась мужу тепло. Ах ты, елки-палки, хорошо-то как — вроде и заботушки нет боле за плечами.

Лейтенант отвалился от миски с картошками.

— Сыт.

— Лопай-лопай…

— Сеня… — Катерина смотрит на мужа укоризненно, губы, однако, вздрагивают в улыбке. — При ребенке-то.

— Это у отца моего присловка была такая… Выдь-ка, Сенька, — дождался, пока тот ушел, на Катерину глянул: — Отец все любил приговаривать: «Лопай-лопай, мол, а не жадничай, ровняй морду с задницей!»

— Как-как? — не понял лейтенант, потому что зашелся в смехе Домрачев на последних словах.

— А вот так! Знай наших!

Теперь и лейтенант хохочет — дошло.

Катерина в смущении, на лице проявились красные пятна.

— Ох и бесстыдный же ты у нас, отец!

— Фольклор, — защищает Домрачева лейтенант. — Фольклор, Екатерина Самойловна.

— Не фольклор — бесстыдство.

— Сенька, выходи! — крикнул Домрачев. Устроил сына на коленях, покачал, подбрасывая, похватал ручищами за плечи, ножонки. — Говоришь, тебя взять на тони? Слышь, мать! С нами просится. Покататься. Парень, кажись, вызрел. Глянь, какой вымахал — мужчина! А, Виталий Петрович?

— И не вздумай — с собой-то. Чего не хватало.

Знает, выходит. Все знает баба… Ишь, глаза шальные сделались. А молчит, и слова про то не сказала.

— Вот так, Сенька, выходит, в другой раз возьмем тебя. Мать, слыхал, не согласна. — На Катерину зыркнул. — Чайку бы, мать.

Катерина ушла к печи, зашебаршила там.

Домрачев спустил Сеньку с колен, поднаддал легонечко под задок:

— Бегай, сын!

Вздохнул, но тут же гыкнул, вроде как поперхнулся чем. Еще гыкнул, но потише, горло прочистил.

— А мы двинем, однако, Виталий Петрович.

— Пора.

— Чайку вот выпьем на дорожку.

Полдня ухлопал Степан на лодку, и вот, осмоленная, она что арбузная корочка. Полюбовался Степан своей работой и вблизи и издали, похлопал по гулкому корпусу, порадовался — хоть невесту катай!

На воду лодку столкнул играючи, закачалась она перышком, под веслами ходко пошла, легко и сухой осталась. Степан на радостях вверх прошелся, вниз, круголя дал, налегая на весла. Послушно ходит.

На берегу наблюдал за Степановыми маневрами бич Сашка Серьгин. Осклабился Сашка, Степана наблюдая: ишь разыгрался, ровно дитя. У самого Сашки бутылка красного фруктового вина в кармане штанов оттопыривается. В бутылке лишь половина плескается — Сашка успел приложиться и утереться забыл, присохло винцо красной подковкой с уголков губ.

— Кончай, Степка! Гони сюды, дела есть. И что за народ! — шатко корячит Сашка ноги, колесит, но в воду не забредает, галечку шибает битыми кирзовыми сапогами. Пока Степка к берегу лодку ладит, Сашка сам с собой говорит: «Бывало, плавни, они, брат ты мой, ого-го. Не дай бог кому отведать такое…» — Бессвязна у Сашки речь.

В Мунгуму привыкли к Сашке. Сашка чумной, выпьет маленечко и уже пьян вдрызг, а тогда и до слез недалеко.

Степану Лукьянову Сашка был нужен.

— Напарником пойдешь на тоню со мной?

— Неспособный я, — признался Сашка.

— А може, одноглазого спужался?

— Не-е… Неспособный я.

— Греби, и вся делов-то. На греби сядешь, — уговаривал Степан, но Сашка заупрямился захмелевшей своей головой:

— Не-е… Другое что, это я могу. А закон есть закон… не суди меня.

— Черт с тобой, сам управлюсь, — отступился от него Степан. — Давай выпьем тогда хоть?

— Погоришь, Степан, — моргая выцветшими ресницами, сказал Сашка.

— Не вой только, — попросил Степан, видя, как завлажнели Сашкины глаза.

— Народ любить надо, — все ж таки всхлипнул разок Сашка и тронул Степана за руку. Еще сказать что-то хотел, но тут от горячих камней устрашающе прогудел шершень. Сашка забыл, что сказать хотел, и только икнул испуганно.

Бич Серьгин, оставив Степана одного, убрался от греха подальше. Но не совсем ушел, а тропочкой поднялся на вершинку скального срыва, откуда Амур виден был до синих гор, смотрел оттуда, как внизу муравьем копошился у лодки Степан. А вокруг него вся его детвора хороводилась. Любопытно им небось — отец-то на добычу снаряжается.

Степан взялся лодку толкать на глубь, малыши облепили борта.

«Ах ты господи боже мой, помощнички отцовы», — подумал Сашка слезливо.

Степан меж тем за весла сел, погреб, весла завзблескивали от солнца. Ребятня столпилась у воды, Аполлинария на террасе — выглядывает Степушку своего.

Амур чистый, только Степанова лодка и ведет легкую бороздку — тянет на тоню. Сашкины глаза по речной блескучей глади скользят беспокойно. Остановились вдруг, и губы задрожали — из-за мыса от островов объявился катер.

Следил Сашка за катером, шею вытянув, и хотел крикнуть Степану, дружку своему, сильно крикнуть о беде, да не мог. И подняться на ноги Сашка не мог, хоть и силился.

Упал он на траву навзничь, с глаз исчезли и мал мала, и Степан, и катер инспектора. Только окоем гор да небо видел Сашка. Нехорошее небо. По-над горами стояли тучи ухабисто, будто кулаками туго замешенные. Туго и черно.

И солнце вскоре село. Свет зари еще во всей своей силе лежал на реке, словно отсвет пламенеющих сопок. А в распадке, под темными елями курился туман, свинцовый и знобкий. И далеко впереди, кажется, сомкнулись в кольцо посиневшие горы…

Степан Лукьянов греб медленно, словно не видел катера рыбоинспектора, вылетевшего из протоки и устремившегося на него. Хотел он, как появился катер, налечь на весла, но передумал: далеко до берега. И потому греб уже безразличный ко всему, что его ожидало, и даже на катер не смотрел, чувствуя слабость, разлитую по всему телу. «Поели рыбки-то, поели… поели пельменей, ушицы похлебали…»