Изменить стиль страницы

— Вы были в Сан — Джорджо, Николай Андреевич?

Накануне я посетил по просьбе Георгия Васильевича генуэзский дворец Сан — Джорджо, где должна состояться церемония открытия конференции.

— Был.

Он вздохнул, провел ладонью по щетине, которой обрастал стремительно, он был одним из тех, кому надо было бы бриться дважды на день, — к вечеру его быстро отраставшая борода казалась лиловой, кстати, как у Бальзака.

— А не считаете ли вы, Николай Андреевич, что я… завис? — Он поднял глаза — казалось, он увидел сейчас себя висящим под потолком, толстопузым, с жирными икрами, с развевающимися патлами, смешно кудрявыми на затылке, с лиловой бородой. — Верно: завис? — Он свистнул и даже притопнул.

На лестнице — она была рядом — послышались шаги, не очень уверенные, оступающиеся, видно, человек, решившийся подняться сюда, не был здесь прежде. Хвостов обратил глаза к двери: по всему, и Для него это было необычно; раздался стук с интервалами, отбивающий такт марша, — да не Георгий ли Васильевич?

— Да, — произнес Хвостов, а потом уже взглянул на флягу.

Вошел Чичерин, вошел, не смирив дыхания — видно, восхождение по крутой лестнице было для него нелегким.

— Вот они, веселые отшельники. — Он скосил глаза на флягу. — Готов разделить трапезу, но позже… Как канцлер Вирт? — уставился он на Хвостова. — Готов? — Он принял из рук Ивана Ивановича стопку машинописных страниц. — Хорошо… — Он достал из жилетного кармана свои «Буре», не бросил, а как бы выплеснул на ладонь — тарелочка часов шлепнулась о припухлость ладони едва ли не со звоном. — Через пятнадцать минут жду вас, товарищи, внизу…

Он вышел, и вновь загремели его шаги по деревянной лестнице.

— Светится! — воскликнул Хвостов. — Именно светится! — повторил он, не скрывая восторга. — Это успех зарядил его таким электричеством!

— Не завис? — рассмеялся я.

— Какой там — взмыл!

Я посмотрел на Хвостова: он как–то померк — конечно же, он думал не о Чичерине, а о себе. Неудержимо желтела кожа его лица, и заметно лиловели веки, становясь едва ли не такими лиловыми, как щетина его бороды.

— Знаете… в чем секрет этой способности человека обретать крылья?

— В чем?

— В нем самом… Значит, в его способности дерзать… Именно дерзать: для меня это имеет совершенно определенный смысл…

— Какой?

— Человек должен решать задачу, которая больше его!

— Иначе говоря, которая ему не по плечу?

— Может быть, и не по плечу, но, решая ее, он дорастет до этой задачи, а значит, и превзойдет себя.

Вновь раздался стук в дверь, этот маршевый, с интервалами, чичеринский: на пороге был Георгий Васильевич — он будто и не успел отойти далеко.

— Тут есть одна просьба Москвы, — произнес он и повел указательным пальцем направо и налево, точно дирижируя: маршевый мотив жил в нем. — Редактор «Известий» просит написать статью о первом этапе

Генуи… По–моему, он таким щедрым не был: трех–колонник! Не взяться ли вам, Иван Иванович, за это? Была бы у меня свободная минута, честное слово, не пренебрег бы. Как вы? — обратился он к Хвостову. Тот только вобрал плечи.

— Благодарю, Георгий Васильевич…

— Я так и думал, — не скрыл своей радости Чичерин. — Значит, по рукам?

— Теперь остается только… взмыть, Иван Иванович, — улыбнулся я, когда Чичерин вышел, но моего хозяина сковала печаль, откровенная:

— Зачем он это сделал?

Когда я уходил, одна мысль не давала мне покоя: казалось, Чичерин пошел Хвостову навстречу; но тогда почему он поверг Ивана Ивановича в такое уныние?

Весь вечер Чичерин работал у себя над текстом завтрашней речи. Накануне прошел дождь, как обычно здесь в марте, стремительный, необильный, без грома и молнии. Ярко–зеленая хвоя в парке потемнела, из парковой полутьмы потянуло свежестью — Чичерин работал, распахнув окна.

Часу в одиннадцатом он постучал ко мне:

— Николай Андреевич, есть настроение спуститься в парк?

Мы пошли — земля не успела просохнуть после дождя, наш шаг обнаруживался, когда парковую дорожку перехватывала полоска гравия.

— Остановитесь на минутку. — Чичерин наклонился, всматриваясь. — Я как–то слушал Ллойд Джорджа в Вестминстере: ему больше давались полемические импровизации…

— Признайтесь, что вы думаете о вашей завтрашней речи, Георгий Васильевич? — спросил я, когда мы вышли на аллею, возвращающую нас в отель.

— Да, о речи в Сан — Джорджо, при этом не столько о ее содержании, сколько о форме, какую ей следует придать, — согласился он. — Никаких ораторских ухищрений, у советских делегатов тут должен быть, как мне кажется, свой стиль, своя добрая простота…

Он вошел в отель, а я остался в парковой аллее, точно дожидаясь, когда в окнах, выходящих на веранду, вспыхнет свет. Но в этот раз свет припоздал — видно, поднявшись к себе, Чичерин не спешил включать электричество, в темноте легче совладать с трудной мыслью.

— Это ты? — На парковую дорожку вышла Маша. — Я видела, как вы спустились к морю…

На Маше было сейчас темно–бордовое вязаное платье, что делало очерк ее фигуры четким. Эти вязаные платья, облегающие фигуру, в меру строгие, точно были специально придуманы для того, чтобы обойтись без украшений. Если человек и хорош, то естественной красотой — будто говорила моя девочка. По этой причине она даже перламутровый обод оставила дома, скрепив волосы гребнем. Наверно, надо очень верить в достоинства, данные тебе богом, чтобы вести себя так.

— Тебе следовало подойти…

— Нет, я боялась вспугнуть вас — беседа ваша должна была быть доверительной, не так ли?

— Возможно, хотя все сказанное им он мог бы сказать и при тебе…

— Спасибо. — Она улыбнулась. — Час назад я относила ему краткое резюме сегодняшней итальянской прессы и обратила внимание на столпотворение старинных книг в ремнях и металлических скобах… Не иначе, фолианты времен Петра и Екатерины, не так ли?

— Бери глубже: времен Грозного и Годунова! — заметил я, впрочем еще не зная, куда клонит Маша.

Она засмеялась, как мне показалось, искренне — ее явно позабавило открытие, которое она только что сделала.

— Значит, в Геную доставлены… годуновские скрижали, не так ли?

— Так, разумеется…

— Не смешно?

— А что здесь смешного?

— Ну подумай: к чему они в Генуе?

— Если баталию с Ллойд Джорджем доверить тебе, то вряд ли они тебе понадобятся, а если учесть, что она доверена Чичерину…

Она засмеялась — ее веру в свою правоту нельзя было ничем сшибить.

— Ты полагаешь, что у него будет необходимость в годуновских письменах, а я убеждена, что он к ним не приблизится и на сто верст… Никогда не держала пари, сейчас — готова…

— Если даже в этих письменах не будет нужды в Генуе, все равно заманчиво иметь их под рукой. Пойми, что у опытных полемистов есть правило, нерушимое: можешь цитировать Бисмарка наизусть и это тут же обратится в дым, но достаточно на стол положить том Бисмарка…

— Ты полагаешь, что дело может принять такой оборот, что по ходу полемики с Ллойд Джорджем Чичерин не скроет от британского премьера пудовые го–дуновские тома?

— Может быть, и так.

— Наивно, понимаешь, наивно — не думаю, чтобы наши потомки, направляясь на конференцию, подобную генуэзской, везли с собой контейнеры со средневековой библиотекой…

— Не все надо мерить на рационализм потомков, надо что–то оставить и нам, грешным, — может быть, мы и наивны, но и в нашей наивности, согласись, есть рыцарственность пионеров, прокладывающих первую борозду… К тому же…

— Да?

— Верность всегда была на вес золота. Она точно призадумалась на миг.

— Завтрашняя чичеринская речь — это и есть верность? — спросила она — ей очень хотелось все ответы на свои сомнения отыскать в завтрашней речи Георгия Васильевича.

— Ты вольна понимать и так.

Мы вышли из парковой полутьмы к свету, готовясь войти в здание. Сколько раз я ловил себя на мысли, что мне интересно ее лицо. Для меня кладезь богатств бесценных. Как мне кажется, здесь все на веки веков воропаевское, фамильное. Вот эти глаза с карим камнем, чуть подсиненным, от бабки, а раковинки ушей, крохотные, с характерным, точно повторяющимся рисунком, пожалуй, от Магдалины. У всего есть свой знак, свое объяснение. Единственно, что не очень понятно, это коротковатый подбородок без вмятинки, выражающий твердость Машиной сути. Но почему я заговорил об этом сейчас? Не в связи ли с тем, что произнесла Маша только что?