Изменить стиль страницы

— Если быть точным, то это дело Сергея и в какой–то мере мое, — сказал Герман, стремясь овладеть собой. Вторжение сестры было неоправданно дерзким и не на шутку разгневало Германа.

— Все готова понять, не могу понять этого: почему твое? — произнесла Лариса.

— Потому что после смерти отца я в этом доме старший… — он встал и пошел по комнате.

Она сейчас стояла перед братьями в своем репсовом платьице с вырезом, который был так велик, что захватывал ложбинку на груди, она знала, что у нее красиво, и не скрывала этого.

— Вот взгляни на него! — простерла она обнаженные руки к Герману и рассмеялась, в ее громком смехе был вызов. — В едином лице и воин революции, и ревнитель домостроя… — она взвизгнула. — Он старший!.. — она метнулась в свою комнатку и на минуту застыла, увидев там няню. — А ты чего затаилась тут в темноте? О господи!.. — но ее смятение длилось миг. — Вот она самая старшая!.. Вот!.. — осенило Ларису, и она вытолкнула на свет няню.

Старуха стояла, не в силах совладать с трясущимся телом, шея поослабла, и голова пошла ходуном, она гнула старуху к полу, отчего руки пошли вширь, да и ноги кинуло вразброс — одна, того гляди, двинется к Соколиным, другая на Воробьевку,

— Ближе их никого нет нынче на свете, они братья… — сказала няня, не в силах удержать головы, которая продолжала трястись, точно поддакивая сказанному, соглашаясь. — Кто–кто, а они поймут друг друга…

Старая качнулась и двинулась к лестнице, дав понять, что то немногое, что было в ее власти, она сделала. Было слышно, как она сошла с лестницы, остановилась в темноте, минуту не двигаясь, что–то выговаривая… Потом она, так можно предположить, уткнулась в стену и, держась за нее, пошла к себе. Да и Лариса выключила свет, рубец света, что был виден под дверью, вскоре исчез, не иначе зажгла настольную лампу, что стояла у нее на ночном столике, она была полуночницей и засыпала поздно, отдавая ночи книге.

Братья остались одни, и теперь самый раз было продолжить разговор, но, странное дело, Герман уклонился. Он повлек брата в комнату, служившую кабинетом. Комната была угловой, и ее два окна как бы создавали этот угол, выходя на юг и восток. Он обратил взгляд на застекленный шкаф, стоящий меж окон.

— Ты помнишь этот шкаф? — он повернул ключик, открыл дверцу. — А вот это чудо ты, наверно, не видел? — он снял с полки большую бухгалтерскую книгу в твердом переплете, крытом ярко–зеленой глянцевой бумагой. — А вот эту руку помнишь? — он раскрыл книгу, медленно листая. Тяжелая бумага, графленная синей и красной линиями, была заполнена крупным, с видимым нажимом почерком, каким сегодня уже не пишут.

— Рука отца?

— Отца, конечно… Да ты взгляни внимательнее! Говорят, на Востоке каллиграфия на уровне живописи… Так вот она живопись и есть, да к тому же и точность! Вот где искусство породнилось с математикой!..

Как помнит Сергей, отец был главным бухгалтером на заводе Михельсона, бухгалтером первоклассным и держал заводской счет в ажуре, пользуясь, как говорили, доверием директоров. В семье Цветовых он был самым старшим и порядочно школил Кирилла на первых порах, впрочем, тот превзошел брата, став в своем деле асом. Так или иначе, а за братьями упрочилась в мире, имеющем отношение к счету, репутация людей, чья обязательность и точность вошли в пословицу: «Если считают Цветовы, пересчитывать не надо».

— Как ты добыл эту книгу? — спросил Сергей, принимая из рук брата сокровище в зеленом переплете. — Говорят, почерк, что живая рука — в нем и жизнь, и характер… Как добыл?

— Когда собрались на сорок дней, его старые друзья по заводу явились с этой книгой. «Вот, — говорят, — сберегли, по этой книге молодых школим!.. Так и добыл…

— В банк пошел при нем?

— Да, конечно, и на первое собрание позвал его. Потом он признался: «Когда представляли нового директора, меня все подмывало сказать: «Сын мой». Потом уже, когда снесли на Ваганьково, ловил себя на мысли: все, что делаю, чуть–чуть делаю и для него…

— После дяди Кирилла банк уже не внове для Цветовых, — осторожно реагировал Сергей.

— Внове! — поправил Герман. — Пойми, внове!.. Нынче у него иное амплуа… Нет–нет, ты возьми в толк: банк как бы аккумулирует деньги революции и питает ими все, что революция строит… Такое чувство, что без тебя это может и не совершиться.

— В каком смысле?

— В кои веки директор банка выезжал на стройку электростанции…

— Ты едешь?

— На рассвете… Кстати, можешь составить компанию. Решишься?

Сергей пришел в замешательство, предложение было заманчиво.

— К вечеру вернемся?

— Пожалуй…

— Решусь.

— Тогда до утра, тебе постелили в отцовской половине…

Легко сказать: до утра. Сон не шел. Что–то было в этом неправдоподобное — он в родительском доме. Что–то почти фантастическое: в родительском, в родительском!.. Пришло на ум раннее–раннее: августовское солнце, бьющее в окна, мерцающее — мерцание от березы, стоящей под домом, от ее трепещущей листвы. И запах пирога с антоновкой (эта кислинка пахучая, которую сообщила пирогу антоновка, угадывалась мигом), и дыхание пролившегося на горячую плиту молока, всепобеждающий дух кофе и ласковое прикосновение маминых волос, неожиданно упавших на лшю, и голос мамы, обычно властный, смягчался: «Вставай, Сереженька, папа оделся и ждет тебя…. Да, отец не уходил прежде, чем Сергей не выйдет с ним на улицу, не сделает рядом с ним тридцати шагов… Что–то было в этом провожании для отца ритуальное, не будь этого провожания, казалось, не свершится светлый зиа а с ним и удача долгого дня, долгого и для отца нелегкого. Нет, в сознание Сергея вторглось диковинное: он в родительских Сокольниках! Только подумать, в Сокольниках! До сна ли теперь?

— Ты спишь, Сергей? Лариса, ее шепот стесненный.

— Нет.

— Вот и хорошо.

Вначале возникли эти ее запахи, потом она сама, точно летучее облако, точно всю себя оставила за дверью, а сюда впустила только свой лик, едва ли не призрачный.

— Прости меня, но я слышала твой разговор с Германом, — произнесла она и вдруг рассмеялась, зажав рот кулаком. — Фанатик, лишенный реального представления о мире!.. Повергли себя во тьму–тьмущую, а мыслью своей живут в райских кущах! И, главное, требуют, чтобы и остальные переселились в эти кущи райские!.. Напрочь закрыли глаза на то, что творится вокруг!.. Вчера приехал человек с того берега Волги Юрка Болдырев, мой напарник по скетинг–ринку… Видел, как посреди дороги сидел человек и ел грязь. Да, да, вот так, загребая ручищами и заполняя рот, ел грязь… Теперь ты понимаешь, где наш братец дорогой и где жизнь! Вот он тебя завтра повезет на Шатуру, за двести верст… И что ты там увидишь? Чисто полюшко!.. Истинно фантазеры: стоят посреди снежного доля и видят Китежи!.. Спрашивается: зачем ех&гь в этакую стынь и буран за двести верст? Выйди за Сокольники и увидишь такое же чисто поле! Фанатики безглазые! Точно ходят не по земле, а по облакам! Нет, меня этими сказками не возьмешь, я против них бронирована! И себя не дам оглупить, и тебя не разрешу!.. Он хотя и фанатик, но у него расчет: он мне жизнь погубил и на тебя зарится!.. Заклинаю, кончай свои дела, и чтобы духу твоего здесь не было!.. — она затихла, прислушиваясь, не иначе ей почудилось, что Герман подошел к двери, но могучий Германов храп успокоил ее — эти две бессонные ночи взяли Германа в плен надежно, вот он, сон каменный. — Коли дал согласие, можешь ехать, да только уразумей: когда глянешь на поле чистое, вспомни, что говорила сестра… — она помолчала. — Фанатики не по мне, как, поверь, не по мне и кликуши охотнорядские. И те, и другие суть истерики, а истерия лишает человека разума. Моя философия предполагает разум. Однако что есть моя философия? Человек живет один раз. Это надо ясйб себе представить: один, только один! А коли так, то надо отдать себе отчет: все люди, сколько их есть на белом свете, разделяются на две категории… Если ты не принадлежишь к первой, ты обязательно должен состоять во второй. Первые — прожектеры, вторые — просто люди. Сутью прожектерства может быть только тщеславие, а следовательно, корысть… Я никогда не буду прожектером, я просто человек, а по этой причине не заслуживаю осуждения, как и все просто люди. Да и сутью моей натуры стало иное… Не могу сказать, что это доблесть, но это благо… Не очень удобно говорить так о себе, но я скажу — скромность… Кто Герман и кто я?.. Нас двоих хватит с лихвой, чтобы дать представление об одной и другой половине рода человеческого. Мне не на-* до ни его масштабов, ни его претензий. Я сошка невеликая. Да и дело, которому я служу, под стать мне: эти малые твари, которых и глазом не ухватишь, не претендуют на большее, чем отвела им природа. Итак, когда завтра утром преодолеешь двести верст и выйдешь из автомобиля, оказавшись посреди чиста поля, вспомни сестру…