Изменить стиль страницы

— У друзей все шло бы как по маслу, если бы не русская закавыка? — заметил я. — Не страх ли перед русской революцией вернул Черчилля к тори?

Чичерин стал строг–наверно, ненароком я коснулся существа.

— Знаете, кого винил Ллойд Джордж в русской революции? — спросил Чичерин. — Антанту! Есть смысл приглядеться к доводам, которые извлек валлиец, они должны быть нам интересны.

Мы покидаем галерею и вступаем на тропу, полого спускающуюся. Солнце удерживается на вершине горы — там мрамор еще белорозов, а здесь он уже стал синим, быть может густо–синим, здесь уже вечер… Да и в голосе Георгия Васильевича есть интонация вечера — вечер располагает к раздумью.

— Ллойд Джордж был убежден, что русская революция — это гнев и скорбь России по миллионам погибших, брошенных под немецкий огонь безоружными, — произнес Георгий Васильевич и пошел тише, в походке Чичерина была и неторопливость его рассказа. — Именно безоружными, что можно было предотвратить, если бы Антанта снабдила Россию оружием. Ллойд Джордж был не голословен: он добыл переписку начальника российского генштаба со своим военным министром, в которой первый просил второго прислать снаряды даже без боеголовок–не беда, что снаряды не нанесут урона неприятелю, польза будет хотя бы и от того, что их увидят солдаты. Надо сказать, что англичане не оставляли Россию без внимания и позже. Когда революция произошла, возникла новая проблема: а нет ли возможности как–то свести революцию на нет, сделать так, будто бы ее не было? И объявился Черчилль. Известна энергия Черчилля, как и его административные таланты. Ни одно дело не вызывало у Черчилля такого воодушевления, как вторжение в Россию. Презрение, что копилось в нем по отношению к простому люду Англии, он излил на революционную Россию. Клеймить английского рабочего как–то непатриотично, предать проклятию русского рабочего куда удобнее. Казалось, это неистовство было сильнее его. «Я, победивший тигров, не потерплю, чтобы меня побили обезьяны!» — стонал он. Но ему и его армии пришлось испытать горечь поражения, если это сделали «обезьяны», то тем хуже для него.

Чичерину, как мне показалось, стоило усилия заметного, чтобы сдержать смех, — он решил закончить рассказ в тоне строгого раздумья, в каком начал.

— Поводом для вторжения явился известный вердикт о признании Колчака верховным правителем России. Черчилль полагал, что вердикт предоставлял ему свободу рук. Он ошибся. Именно в те дни родился мятежный лозунг «Руки прочь от России!». Я был в Англии и могу свидетельствовать: английские рабочие воспользовались этим лозунгом, чтобы навести порядок и в своем собственном доме. И как навести порядок! Говорят, что Ллойд Джордж, которого волна рабочих стачек застала на мирной конференции в Париже, жаловался своим коллегам, что новости из Лондона сводятся к сообщениям о новых забастовках. Но произошло такое, что и для Англии было открытием: крамола перебросилась в армию — восстали войска. Нет, не в североафриканских или индийских гарнизонах, а в самом Лондоне. Красный флаг видели над лондонскими казармами. Для английских обывателей не было ничего страшнее: армия, имперская твердыня и красный флаг — оказывается, может быть и такое. Кстати, красный флаг над лондонскими казармами видел и я… Первым устрашился старый либерал. Он заклинал Черчилля не ввергать Англию в чисто сумасшедшее предприятие из–за ненависти к большевистским принципам. Трудно сказать, как себя чувствовали теперь Клеон и Алкивиад, расположившие свои депутатские места рядом, но, надо думать, им теперь было не очень удобно. Премьер склонил кабинет к отзыву английских войск из России, учинив разнос своему военному министру прямо на заседании кабинета — такого не бывало. Есть мнение, что с возрастом человека одолевает все большее желание сблизить расстояние, отделяющее грешную практику от совести. Надо очень хорошо думать о старом валлийце, чтобы допустить подобное, но не следует игнорировать и фактов: главным оппонентом по многотрудной русской проблеме у Черчилля теперь стал Ллойд Джордж…

Мы возвращались в Санта — Маргериту уже вечерней дорогой — в приморских отелях зажгли огни. Мне казались интересными раздумья Георгия Васильевича, хотя было в них нечто такое, что трудно было постигнуть: почему он обратил внимание к Черчиллю, которого в Генуе не было и который, по–моему, не очень–то влиял сейчас на генуэзские дела англичан? Нельзя же всерьез принимать тут Лесли Уркарта и его миссию? Не было ли иной причины чичеринского интереса к Черчиллю, а если была, то какая?

Рерберг явился в Санта — Маргериту. Да, прямо так, в открытую, при этом не к Маше, а ко мне.

Гостиничный служка, доложивший о его приходе, заметил:

— Синьор Рерберг просил сказать, что ждет вас в холле…

Я работал весь день, разбирая прессу, которая почтила своим вниманием Рапалло, и поход к морю был благом.

— Не гневайтесь на меня, Николай Андреевич, пожалуйста, что я пришел вот так, — хочу разговора… Я пришел, чтобы сказать вам нечто такое, что вам никто не скажет…

Никогда прежде он не был так категоричен.

— Да?

— Знаете, что меня удивило? Это то, что вы привезли сюда Манюню. — Он звал ее так еще давным–давно, в Сестри. — Простите меня, если я скажу книжно: так можно сделать, если веришь в человека, а значит, веришь в себя. Вот я и сказал вам все, что хотел сказать…

Я не сдержал смеха:

— Нет, Игорь, ты не все сказал, честное слово, не все!

Он смутился:

— Тогда слушайте остальное: скажите ей, чтобы она осталась, — вы–то знаете, Николай Андреевич, что я люблю ее.

— А почему бы тебе не переговорить с нею самому, Игорь? Не веришь в свои силы?

Он встал и, подняв камень, замахнулся и пустил его над водой. Штилевое море с полированной гладью будто стало холмистым, и это обнаружил летящий камень: он сшибал маковки этих холмов, при этом получился пунктир очень точный.

— Нет, я верю, но лучше, если скажете ей вы, Николай Андреевич… Если трудно, я помогу.

— Как ты мне можешь помочь, Игорь? — не сдержал я смеха, наверно, смех мой прозвучал издевкой над Рербергом, грубой издевкой. — Ты понимаешь, что говоришь?

— А я сейчас покажу, как я могу помочь вам, вот читайте. — Он сунул руку в левый боковой карман пиджака и извлек газету; судя по тому, как заученно он это сделал, он рассчитал все периоды этой операции, как и ее нехитрое исполнение. — Читайте, читайте, Николай Андреевич…

У меня в руках была газета «Секоло», ее вечерний номер, допускаю, что он взял его с машины часа за полтора до нашей встречи — разворачивая газету, я испачкал руки, краска не просохла.

— Читайте, Николай Андреевич, не бойтесь… — Он упер палец в свое имя, набранное крупно: Рерберг. Никуда не денешься, надо читать.

«Мнение русского — письмо в редакцию» — гласил аншлаг. Рерберг комментировал договор в Рапалло. Но как он комментировал! «Чтобы понять русских, надо влезть в их шкуру!» Он как бы говорил от имени новой русской дипломатии, проникнув в ее огорчения и надежды. Он говорил если не от имени Чичерина, то от лица человека, который связал себя с чичеринской позицией и ее разделяет. «Поймите русских: они все еще прорывают блокаду, в данном случае дипломатическую». Его письмо было обращено в два адреса: к итальянцам и русским. Итальянцам он сказал: не осуж-

дайте их, они вынуждены были так действовать. Русским: разве вы не поняли, что я говорю и от вашего имени? имею ли я право? если говорю, то имею.

— Иу как, Николай Андреевич? Что можно сказать после этого?

Я засмеялся:

— Силен Рерберг!

— Вот так–то, Николай Андреевич!

Мы пошли от берега. Надо отдать должное Рербер–гу, он усложнил задачу. Решение, которое он избрал, было в его положении едва ли не единственным — сам выбор этого средства требовал и ума и опыта жизненного, видно, у Игоря все это было. Он точно выдернул из–под меня землю. Чтобы что–то сказать, мне надо было собраться с мыслями, но не скажешь ему об этом.

— Ну как, Николай Андреевич? Не ясно ли, что ваше слово для Маши закон?