Изменить стиль страницы

Литвинов. Тогда как же быть?

Чичерин. Надо искать иные пути?

Литвинов. И продолжать переговоры с Антантой?

Чичерин. Продолжать, обязательно продолжать, а как же иначе?

Вновь наступило молчание, но на этот раз, как мне показалось, оно несло положительное электричество.

Я заметил: Чичерин исследует проблему в ходе беседы, однако не каждый годен для такой беседы — Георгию Васильевичу нужен собеседник, умеющий возражать. Именно возражать, настойчиво, со страстью, даже строптиво. Лучше всего такая беседа ладится на прогулке. В Москве, например, он все время выманивал меня на Сретенский бульвар, к стенам Рождественского монастыря, в переулки, лежащие между Мясницкой и Покровкой.

Не просто обнаружить тихую ныне Сретенку на генуэзских холмах. Поэтому наш маршрут пролегает по улочкам, прилегающим к морю.

В походе по Генуе сегодня с нами Красин. Была бы воля Леонида Борисовича, он бы сообщил нашей прогулке иные скорости. Стоит нам заговориться с Георгием Васильевичем, как быстрые крылья Красина уносят его далеко вперед.

— У таких городов, как Генуя, есть отличительная черта: ты никогда не был в нем, а такое впечатление, что жил в нем, при этом долго. Идешь по городу и ловишь себя на мысли: ты был здесь, ты был… И все–таки это чувство обманчиво: тебе еще надо почувствовать Геную, а следовательно, признать…

— Если ты признаешь Паганини, должен признать и Геную? — поднял я глаза на Чичерина; мы шли сейчас под гору, к морю.

— Признать Геную труднее… — согласился он меланхолично и с неодолимой пристальностью посмотрел над собой — мы стояли у стен Сан — Джорджо.

— Три дня назад все казалось проще? — спросил я: громада дворца, освещенная, точно дышала холодом — казалось, от нее шел ветер.

— Все можно предусмотреть, трудно предугадать это… — сказал Чичерин.

Мы пошли припортовой улочкой. Моряки, сидя на корточках, играли в карты — колода выкладывалась на кирпичи. Из погребка доносилась песня — до хмеля было далеко, и песня ладилась. У распахнутых дверей стояла женщина — она была массивна, и высокие каблуки чудом ее держали, женщина устала, едва ли не сникла, но продолжала стоять храбро. На подоконнике сидел грузчик и, зажав в пятерне бутылку красного, пил из горлышка — струйка вина, извиваясь, бежала по заголенной руке, оставляя сизую полоску.

Мы достигли каменного парапета набережной и встали над водой.

— Раз так, не надо было приезжать в Геную, сказал Ллойд Джордж… — Чичерин медленно пошел вдоль парапета. — Он говорил о нас, а можно было подумать, что говорит и о себе… Если он говорил о себе, это было не бессмысленно.

— А о нас, Георгий Васильевич?

Чичерин молчал; небо было бирюзовым, и вода была бирюзовой, даже припортовая вода в масляных пятнах и щепе.

— Когда вы последний раз видели Мальцана? — спросил Чичерин — вопрос как бы возник вдруг и словно был отгорожен от предыдущего разговора иным смыслом, совершенно иным смыслом, и все–таки существо этого вопроса надо было познавать в связи с тем, что ему предшествовало… Однако что было этим существом: приезд в Геную был оправдан в связи с пребыванием в ней немцев?..

Итак, когда я последний раз видел Мальцана? По–моему, это было третьего дня утром. Мы встретились с ним в резиденции Факты, где я получал разрешение на поездку наших дипкурьеров. Мальцан поклонился, как мне показалось, сдержанно и был более обычного лаконичен в своих расспросах. Его вопрос звучал приблизительно так: «Газеты сообщили о новой поездке русских на виллу «Альбертис» — это уже третья встреча или четвертая?» Я сказал, придав лицу возможно более серьезное выражение: «Пятая». Он не подверг мой ответ сомнению. «Пятая?» — спросил он.

— Если бы вы сказали «первая», он был бы не так обескуражен? — спросил Георгий Васильевич. — Это была печаль?

— Больше того — тревога, — ответил Красин, случайно оказавшийся рядом.

Чичерин рассмеялся:

— Значит… тревога?

Вот так–то: великодушного Чичерина, участливого к беде другого, тревога Мальцана почти воодушевила — да не черпал ли он надежду в беспокойстве немца? Может, и черпал — по крайней мере это и ему показалось забавным.

Мы идем к площади Де Феррари и затихаем, пораженные благородной строгостью форм собора. Чичерин кивает — взгляд его просителен. Войдем? — точно говорит он. Как не войти?

Мы поднимаемся на паперть, однако, прежде чем войти, замечаем поодаль от собора густо–лиловую ладью лимузина — не владетельный ли генуэзец, воспользовавшись послеобеденным затишьем, прибыл в Сан — Лореицо просить всевышнего о снисхождении?

— Нет, не генуэзец, — сказал Красин, взглянув на автомобиль глазами знатока. — Я вижу клетчатое кепи драйвера — если не лондонец, то манчестерец…

В полутьме собора, подсвеченной сине–оранжевым сиянием витража, звучит орган. Голос его, отраженный плоскими стенами собора, певуч. Кажется, что поют сами камни — орган умолкает, но он не в силах смирить голоса, который еще живет в камне не угасая, а, наоборот, разгораясь все ярче. Кажется, что голос этот вздул пламя свечей, обратил в трепет оранжевые блики витражей, заставил вибрировать сам камень собора.

Собор пуст, только слева в поле света, который нещедро цедит узкое окно, самозабвенно молится молодая женщина. Лица ее нам не видно, однако свет точно взвихрил и рассыпал ее темно–русые волосы. Каждый раз, когда она припадает к пористому камню пола, тяжелые локоны, только что напитанные соборной полутьмой, точно загораются. Женщину воодушевила ее молитва — истинно она нашла себя в ней.

Только теперь мы увидели: над женщиной, опершись на толстую палку, замер человек. И его лица мы не видим, но хорошо видны спина, стянутая тканью его деми, более тяжелой, чем та, которую носят по нынешней поре генуэзцы, затылок, насеченный ощутимо глубокими складками, по которым, как по срезу дерева, угадывается возраст, едва ли не предзакатный. Вдохновенное таинство, которое творит сейчас молодая женщина, не оставило человека с палкой равнодушным: каждый раз, когда женщина бьет поклон всевышнему, массивную фигуру человека точно поводит. Не было бы палки в знатных наростах дерева, мы бы не увидели руки человека, лежащей на набалдашнике, — женская рука! Да, маленькая женская рука, упрятанная от солнца, а поэтому неестественно белая, тонкая в запястье, настолько тонкая, что, того гляди, хрустнет и обломится, маленькая, с заметно удлиненными пальцами, которые казались хрупкими. Что–то подобное я уже видел однажды, но где? Наверняка это было не недавно, иначе процесс припоминания не заставил бы себя ждать. Память прошибает мглу годов. Кладбищенский мрамор где–то здесь, в Италии, ярко–черный, полированный, и слепок маленькой женской руки точно такой — ярко–белый, не потревоженный солнцем и, пожалуй, в такой же мере безжизненный. Однако чу… рука на набалдашнике обнаружила признаки жизни — в том, как она сдавила набалдашник, была сила неженская…

Как ни ограничено видение, Красин рассмотрел в облике человека, защитившего своей могучей спиной женщину, нечто такое, что заметно встревожило русского.

— Да не опознали ли вы в этом господине со стеком известного детектива, предавшего разору лондонский Сити, Леонид Борисович? — произнес едва слышно Чичерин.

— Вы правы, Георгий Васильевич, и имя его… Лесли Уркарт.

— Уркарт в Генуе, Николай Андреевич? Однако не думал я, что за подтверждением этой новости мы явимся в Сан — Лоренцо.

— По всей вероятности, Георгий Васильевич, хотя утренние газеты еще не подтвердили это категорически.

— Но Леонид Борисович готов подтвердить это? — произнес Чичерин, направляясь к выходу из храма, — в словах была энергия, в походке она отсутствовала: не хотел обнаруживать, что посреди собора Сан — Лоренцо для него взорвалась бомба.

— Мне ничего не остается, как подтвердить это, Георгий Васильевич, — сказал Красин.

Мы вышли на паперть.

Солнце сместилось, и лиловая ладья, стоящая у собора, стала синей.