Споры на Втором съезде вспыхнули на самом деле вокруг вопроса о том, кого считать членом партии: только лишь членов нелегальной организации или всякого, кто систематически участвует в революционной борьбе под руководством местных комитетов.

Из Сибири Коба вернулся прямо в Тифлис: факт этот не может не вызвать удивления. Сколько-нибудь заметные беглецы редко возвращались на родину, где им слишком легко было попасться на глаза полиции, тем более когда дело шло не о Петербурге или Москве, а о небольшом провинциальном городе, как Тифлис. Но молодой Джугашвили еще не перерезал кавказской пуповины; языком пропаганды является для него еще почти исключительно грузинский; он еще не чувствует себя, к тому же, в фокусе внимания полиции. Испробовать свои силы в центральной России он пока еще не решается. Его не знают за границей, его самого не влечет туда. В том же направлении действовала, видимо, более интимная причина: если Иремашвили не сбивается в хронологии, Коба был уже к этому времени женат; во время его заключения и ссылки его юная жена оставалась в Тифлисе.

Коба вернулся из ссылки со званием члена Кавказского Комитета, в состав которого он был выбран заочно, во время своего заключения в тюрьме, на конференции закавказских организаций. Возможно, что большинство членов Комитета – их было восемь – уже сочувствовало в начале 1904 года большинству лондонского съезда; но это обстоятельство ничего не говорит еще о симпатиях самого Кобы. Местные кавказские организации явно тянули в сторону меньшевиков. Примиренческий Центральный Комитет партии под руководством Красина выступал в это время против Ленина. «Искра» находилась полностью в руках меньшевиков. В этих условиях Кавказский Комитет со своими большевистскими симпатиями казался повисшим в воздухе. Между тем Коба предпочитал прочную почву под ногами. Аппарат он ценил выше, чем идею.

Официальные сведения о работе Кобы в 1904 году крайне неопределенны и недостоверны. Вел ли он работу в Тифлисе и в чем Она состояла, остается неизвестным. Вряд ли беглец из Сибири мог появляться на рабочих кружках, где его многие знали. Вероятно, по этой именно причине Коба уже в июне переезжает в Баку. О его деятельности там сообщаются стереотипные фразы: «Направляет борьбу бакинских большевиков… разоблачает меньшевиков». Ни одного факта, ни одного воспоминания! Если перу Кобы принадлежали какие-либо документы за эти месяцы, то они тщательно скрыты и, надо думать, не случайно.

Ни на чем не основаны, с другой стороны, запоздалые попытки представить Сталина основоположником бакинской социал-демократии. Первые рабочие кружки в дымном и мрачном городе, отравленном татаро-армянской враждой, возникли еще в 1896 году.

По возвращении из Сибири Коба встречался, несомненно, с Каменевым, уроженцем Тифлиса и одним из первых молодых последователей Ленина. Возможно, что именно Каменев, только что прибывший из-за границы, содействовал обращению Кобы в большевизм. Но имя Каменева подверглось изгнанию из истории партии за несколько лет до того, как сам Каменев был расстрелян по фантастическому обвинению. Во всяком случае, действительная история большевизма начинается не с возвращения Кобы из ссылки, а с осени 1904 года. В разной связи эта дата устанавливается даже официальными авторами, поскольку они не вынуждены говорить специально о Сталине. В ноябре 1904 года большевистская конференция, собравшаяся в Тифлисе в составе 15 делегатов от местных организаций на Кавказе, в большинстве мелких групп, приняла решение в пользу созыва нового съезда партии. Это был прямой акт объявления войны не только меньшевикам, но и примиренческому Центральному Комитету. Если бы в первой конференции кавказского большевизма участвовали Коба, Берия и другие, историки неизбежно сообщили бы, что конференция прошла «по инициативе и под руководством т. Сталина». Полное молчание на этот счет означает, что Коба, находившийся в это время на Кавказе, не участвовал в конференции. Значит, ни одна большевистская организация не делегировала его. Конференция избрала Бюро. Коба не вошел в этот руководящий орган. Все это было бы немыслимо, если бы он занимал сколько-нибудь видное положение среди кавказских большевиков.

Вскоре после выхода из семинарии Коба поступил чем-то вроде бухгалтера в тифлисскую обсерваторию. Несмотря на «ничтожное жалованье», должность, по словам Иремашвили, нравилась ему, так как оставляла много свободного времени для революционной работы. «О личном существовании он меньше всего заботился. Он не предъявлял никаких требований к жизни и считал такие требования несовместимыми с социалистическими принципами. Он был достаточно честен, чтобы приносить своей идее личные жертвы». Коба оставался верен тому обету бедности, который молчаливо и не размышляя давали все молодые люди, уходившие в революционное подполье; к тому же детство не приучило его к довольству, как многих других. «Я несколько раз посещал его в маленькой, убогой, скудно обставленной комнате на Михайловской улице, – рассказывает незаменимый „второй Coco“. – Коба носил каждый день простую черную русскую блузку с характерным для всех социал-демократов красным галстуком. Зимою он надевал поверх старый коричневый плащ. В качестве головного убора он знал только русский картуз. Хотя Коба покинул семинарию отнюдь не в качестве друга всех молодых семинарских марксистов, все же все они время от времени складывались, чтобы при случае помочь ему в нужде».

Перейдя в марте 1901 года на нелегальное положение, Коба окончательно превратился в профессионального революционера. Отныне у него не было имени, потому что было много имен. В разные периоды, а иногда в одно и то же время он именовался «Давид», «Коба», «Нижерадзе», «Чижиков», «Иванович», «Сталин». Параллельно жандармы наделяли его своими кличками; наиболее устойчивой была кличка «Рябой», намекавшая на следы от оспы на его лице. На легальное положение Коба переходил отныне только в тюрьме и ссылке, т. е. между двумя периодами подполья.

Уже в этот ранний период Коба не останавливается перед взаимным натравливанием своих соперников, перед их опорочиванием и вообще перед интригой против каждого, кто превосходит его в каком-либо отношении или кажется ему помехой на его пути. Нравственная неразборчивость молодого Сталина создала вокруг него атмосферу подозрений и зловещих слухов. Ему начинают приписывать многое, в чем он не повинен. Социалист-революционер Верещак, близко сталкивавшийся с Кобой в тюрьме, рассказал в 1928 году в эмигрантской печати, будто после исключения Иосифа Джугашвили из семинарии директор получил от него донос на всех его бывших товарищей по революционному кружку. Когда Иосифу пришлось давать по этому делу ответ перед тифлисской организацией, он не только признал себя автором доноса, но и вменил себе этот акт в заслугу.