Изменить стиль страницы

С грохотом отбросив тяжелое, кто-то прыгнул в чугун ступенек. Загудела лестница каскадом стремительного топота… В три прыжка я был у перил. Неизвестный мчался в темноте…

С оглушительным звоном вдрызг рассыпался подвернувшийся шкаф. Дикий вскрик и шум падения.

Это дало мне время сбежать по лестнице. Помню только ощущение крепко стиснутых зубов.

Неизвестный метался вдоль стенки, потерявши дверь. Его откинуло мое приближение. Он шмыгнул у меня под руками и бросился назад к лестнице. В темноте я не мог поймать его пистолетом.

Я слышал безумный стук по ступенькам, и только вверху, в полумраке, мелькнула согнувшаяся фигура.

Спуск!

Шибануло пламя, руку рвануло вверх, к потолку, и весь дом заполнил выстрел.

Топот. Женский крик. Грохот разбитых стекол.

И… тишина.

Задыхаясь, я выбежал наверх.

У проломанной рамы нагнулась Инна, ищет глазами на улице…

Обертывается порывисто:

— Он выбросился в окно!..

А дальше пошло все отливом, на убыль, тише и тише, и твердо стало у твердой грани…

Я не чувствую холода в одной куртке, без шапки и на морозе. Но тело дрожит еще мелкой рябью неулегшегося волнения.

Переброска короткими, заглушенными фразами.

Группой, кольцом обступили мы медленно шевелящегося на снегу человека. Дергает каблуками на льду тротуара. Виснет бессильная голова. И в лице сведенном, с закушенным ртом, я вижу Жабрина…

Все молчат.

— Вот он, вор-то, — говорит, наконец, Захарыч-сторож, — успокоился…

— Успокоишься, — замечает красноармеец, — как со второго этажа об тумбу хряпнешь…

Ночное небо, по-ночному темные люди.

Мне становится холодно, дрожь пронизывает всего меня.

— Идемте скорей к телефону, — шепчет мне Инна, крепко цепляет плечо, — идемте скорее.

Я хожу по полю ночных событий.

Уже новый день, уже Инна чем свет убежала в тюрьму встречать Сережу, — его освобождают по телефонограмме из Чека.

И новым мне кажется наш музей, точно прошедшая ночь с борьбой и кровью сгладила безобразный кошмар пережитого.

Ходим целой комиссией. Я и Букин и представители власти.

Найден наган, оброненный внизу. Наверху, у площадки, зеркало, разнесенное на куски моей пулей.

Из кремневого пистолета не хитро промахнуться!..

— Загрыз-таки одну… — указывает член комиссии на лежащую статую.

Правая рука отъедена у нее кузнечными клещами.

— Это что? — изумляется Букин.

В снежно-белом отколе гипса из предплечья у статуи выставился жестяной цилиндр.

Я вытягиваю трубку, похожую на пенал. В ней пергаментный сверток.

Букин хватает у меня из рук, развертывает и цепенеет в сияющем торжестве.

Нет для него ни истории прошедшей ночи, ни всего того, что смяло и на другие рельсы бросало его старческую, негибкую жизнь. Он — воскрес!

Он победно вздымает сверток и кричит:

— Господа, ассирийская рукопись найдена! Недаром преступник искал ее в статуях. Помните, — обращается он ко мне, — там, в бумаге, было указано «в правой»? Теперь мы, как люди науки, можем точно добавить — в правой руке!

Зашифрованный план (сборник) pic_7.png
Зашифрованный план (сборник) pic_8.png

РАССКАЗЫ

МЕДВЕЖЬЯ ШКУРА

Политическая ссылка. Клубок дней серых, нужды и борьбы, борьбы за себя и других.

У всей нашей ссылки не хватало денег. Но больше всех они были нужны мне и Василию Власычу.

И именно пятнадцать рублей двадцать копеек, как раз столько, сколько стоил с пересылкой «патентованный препарат Туберин — верное средство от чахотки», как уверяло жульническое газетное объявление, попавшее в нашу деревню. В третьей избе от края кашляла и задыхалась бедная Анна Грунтман.

У нее была маленькая дочка с голубыми глазами.

И хотя голубоглазка, со взбитым коком, целыми днями могла разливаться радостным хохотом и кувыркаться под столом, — это не мешало Анне Грунтман медленно гаснуть, как рдяные угли, сливающиеся с золой.

И вот в один тоскливый вечер в мою избу, с промерзшими бревнами стен, ввалился Власыч с известием о «Туберине».

Со стороны можно было подумать, что он сам изобрел это чудесное средство. Но, вероятно, газета, как визитная карточка далеко всамделишной жизни, так встряхнула его, что каждая строчка стала читаться протестом против нашего одинокого прозябания. И «Туберин» в том числе. Одним словом, в эту минуту Власыч ставил вопрос очень остро: «Туберин», а следовательно, спасение Анны или бессовестное оставление товарища на погибель.

И я с ним согласился.

И, конечно, менее всего по причине «Туберина».

Ни патентованных средств, ни таких же мыслей я тогда не любил.

Но я был бесконечно благодарен Власычу за то освежение, которое он во мне произвел своим буйным налетом. Точно заставил проснуться.

Принципиальное наше согласие было готово. Но где взять денег?..

Склоненный к постановке вопросов конкретно, я тогда же вычислил, что от продажи местным челдонам всего нашего с Власычем барахла, включая сюда и лопатину[3], выручится что-то около одиннадцати рублей с копейками.

Это, так сказать, при самопожертвовании догола.

Правда, был еще объект торговли — мой остроухий Буска. И он мог сыграть решительную роль в создании лечебного фонда.

Но это было так предательски-постыдно — продавать моего, в сущности, единственного друга, что я напрягал все свое воображение в поисках какой-нибудь иной комбинации.

— Слушай, Власыч, — придумал я и тряхнул за плечи безнадежно омраченного приятеля. — Есть одна штука. И довольно правдоподобная. Не красть, не убивать. То есть, если хочешь, — убить, но не человека, а… медведя. Я знаю берлогу!

Глаза Власыча смотрели, расширялись и округлялись, как два восхищенных солнца.

— Дружище!.. Да неужели?

— Я знал о ней еще с осени. Должен сказать, что точно, где зимует этот медведь, я не знаю. Но уже ежели сам старый Матвеич ручается, что зверь залег на хребте у Полуденской речки, то, конечно, он там и сейчас, и, — пусть нас черт заберет с патрохами, — если мы завтра туда не отправимся!

— Пятнадцать рублей двадцать копеек! — молитвенно восклицает Власыч.

— Да за хорошую шкуру в потребиловке две десятки дадут!

* * *

Попробуйте разыскать — на многих квадратных верстах, взъерошенных дебрями, заваленных снегом, — ничтожную скважину — окно в медвежью берлогу!.. И с утра, — через чащу, колодник, кочкастые согры, через талые родники, по снежным надувам крутых косогоров брожу я и Власыч.

Я не мыслю себе возвращения без успеха: слишком много душевного жара и какой-то идейной осмысленности вложили мы в эту затею.

Но уже на исходе короткий таежный день, уже облаком мутным легла усталость на наши лица, уже Буска попрыгивает трусцой, и скучливо колышется его серый султан — пушистый хвост.

Ни признака, ни намека на близость медведя.

С шуршащей трелью выскочил рябчик, другой — целый выводок.

Буска ожил.

Выцеливает Власыч, водя пистонной своей двустволкой, я сметаю корону снега, убелившую углистый пень, и сажусь. Бухает выстрел, задушенный шерстью хвои.

Пыхтит усталый Власыч, бросает убитую птицу, валится рядом со мной, и пот течет с его пылающих щек.

— Ну, и ходьба… — ворчит он, — лыжи, язви его, чуть не сломал. Ночевать, что ли, будем?

Я решаю, что место удачно. Под рукой сухостойник, и топлива нам на ночевку добыть не трудно.

Тем временем улыбнулось откуда-то солнце, ответно вечерним огнем вздохнули снежные сосны и потухли, словно слиняли. Толпа фиолетовых теней бесшумно вошла под деревья.

Кончился день.

Звонко цокает острый топор, зубом стальным выкусывает желтые, скипидарно-смолистые щепки. Я рублю дрожащую «сушину»: долгая у нас ночь, крепкий у нас холод.

вернуться

3

Лопатина, лопотина (сиб.) — одежда.