Изменить стиль страницы

Сергей и Жабрин пересчитывают разобранные за день предметы, а я проверяю по книге.

Жабрин, видимо, помирился с Сережей и теперь разговорчив, как именинник. Уверен он в чем-то, и от этого все ему приятно, Я думаю, что душой он холодный и казенный, точно сделанный на заказ. Но это — по-моему. А так: своя у него, конечно, жизнь и мысли свои, и в своих пределах он плох и хорош. Анекдоты вот у него не выходят. Непосредственности мало.

— Ого! — осматривает он сложенные в порядок экспонаты. — На красноармейский паек наработали! А ведь не дадут… Говорят, что в городе на два дня только хлеба осталось…

— Почему? — машинально спрашиваю я.

Жабрин улыбается.

— Фронты, вероятно, все съели. А тут того гляди еще фронтик объявится. На Байкале. Поговаривают о каких-то группировках ближних монгол.

— Бросьте вы эту чепуху, — прерывает Сергей, — ну, что за охота всякие сплетни повторять? И так они на каждом торчке висят! Повеселей что-нибудь расскажите.

Жабрин качает головой.

— Заработались вы очень и нервничаете. Вот вам история о людях, которые побольше нас перегружены. Икс, например, так тот даже в уборную с телефоном ходит… А уж Игрек так занят, что, спать ложась, с собой в постель машинистку кладет!

И сам хохочет. Невольно улыбнешься.

— Запишите, пожалуйста, эту штуку, — обращается к Жабрину Сергей.

Жабрин садится писать этикетку, Сережа держит в руках старинный веер, диктует надпись и следит за пером. И случайно я замечаю, как, озадаченный, вдруг Сергей застывает над пишущим, по лицу его бегут полутени мыслей и окаменевают растерянным изумлением. С кривой улыбкой, сам себе не веря, он откладывает, веер и достает из кармана сложенную бумагу. Я наблюдаю. Подымает голову и Жабрин.

— Но это же удивительно, — наконец, разводит Сережа руками, — до какой степени ваш почерк, Жабрин, похож на это…

Жабрин порывисто вскакивает, почти вырывает у Сережи бумагу. Я узнаю тот список вещей Корицкого, который мне показывал Букин. Жабрин проглядывает листок и отбрасывает его с презрением.

— Вы плохо разбираетесь в начертаниях, — холодно замечает он, — а, черт, из-за вас этикетку испортил!..

Он размазал ее, упершись ладонью в непросохшие чернила. И с досадой порвал в клочки.

— По-моему, на сегодня довольно, — говорит он и зябко поводит плечами, — холодно очень…

Решаем кончать. Расходимся по домам. Сережа задумчив. Жабрин крепко жмет мне руку и заглядывает в глаза.

Сладко разоспался я ночью. Но вот меня властно потянуло что-то сквозь толщу сна, как рыбу вытягивают из воды, и, нехотя выныривая в холод действительности, я сразу просыпаюсь от громкого и настойчивого стука. Зажег электричество, надел полушубок и валенки, подошел к дверям.

— Кто там?

— Отворите.

Отпер. В дверь просунулся штык, другой и, по мере того, как я отступал в глубь комнаты, один за одним входили вооруженные люди. Ясно — обыск. Это было в порядке вещей, и я не смутился.

— Вы такой-то?

— Я!

— Вот ордер…

Я повертел бумажку — не проснувшимися еще как следует глазами, увидел штамп Чека, свою фамилию и приписку: «задержать вне зависимости от результатов»…

— Арестован? — догадался я. И человек в папахе кивнул головой. Обыск был очень короткий, ибо имущим я мог считаться разве лишь относительно лица совершенно голого. Даже красноармейцы улыбались.

— Захватите постель, товарищ… — сказал начальник, — все-таки мягче будет… — И, приглашая меня отправляться, пробормотал: — Черт его знает!.. Недоразумение, должно быть…

Мороз и тишь. Миры рассыпаны в недоступном небе, электрические фонари обнажают пустое уныние долгих улиц.

Мы шли кучкой по мостовой и молчали. На перекрестке скрипел невидимый в высоте парус плаката, и тень его колебалась над снегом, как крыло пугливой вечерней птицы. Я шагал, и мне не жалко было ни черных, спящих домов, ни открытого неба, ни мертвого света. Я даже не удивлялся, не спрашивал себя «почему», а просто шел, как идет человек на вокзал, к ночному поезду. Вот освещенные подъезды и часовые. На этом положен зарок молчания и тайны. Пришли. До сих пор я видел это здание только снаружи, теперь перешагиваю порог…

Сонные привычные люди. Скучливо взглянули и опять за свое. Их несколько в затушеванной полутенями комнате. Сонный комендант, зевая, принимает от конвоя бумаги. Подходит ко мне другой, в валенках. Молчаливо обшаривает с плеч до пяток. Показывает на табурет- заполнить анкету. Писать анкеты вошло в обычай. И карандаш, не затрудняясь, пишет по знакомым графам. «Давшие неверные сведения несут ответственность» Так стоит в заголовке. И сколько этих — дававших, сидело до меня на этом табурете, какие бури мыслей бросавшихся на самозащиту, вероятно, просыпались над плоским и невзрачным листом анкеты!.. Я встал.

— Куда его? — спросил вошедший часовой.

— Веди наверх.

Мы вышли через двор, глубокий, точно шахта. Плоским слоем колышется над снегом свет. Туманны, как привидения, фигуры часовых. Вверху молчит ночное небо. Внизу молчит земля. Я точно между двух разжатых челюстей. Взбираемся по винтовой железной лестнице. Далекий коридор и тусклые пучки огней под потолком. Направо и налево двери, за ними тайна, чрезвычайность и секрет… Где-то сзади в большом невидимом и пустом пространстве отдаются наши шаги. Я иду впереди, мой спутник сзади, а между мной и им — укол штыка.

— Сюда!

Малюсенькая комната, совсем пустая. Часовой притворяет дверь, я кладу на подоконник свое одеяло. Здесь тепло и тихо.

— Можно ложиться?

— Можно!

Это славно, мне хочется улечься и собраться с мыслями. Я расстилаю одеяло, протягиваюсь на полу. Ощущение — дивное, многие не знают его и на пуховых тюфяках. Под голову — шапку, и я согреваюсь. И, сейчас только начинаю понимать, что бессознательно я все время анализировал свое положение. Таким нешуточным, стало быть, был визит сюда! И только я остался со своими мыслями в покое, как сразу мне представились всевозможные варианты мотивов к моему аресту. По музейной привычке я даже подразделил их на категории. Контрреволюция? Никак не подходила. Во всяком случае, я за собою ничего не знал. Спекуляция? Тут, конечно, грешен. Как и все. Купил, например, на днях сюртук лесного ведомства и продал полы от него, сменял их на муку. Но это все не то. Саботаж? Не может быть. Преступление по должности. Должность моя небольшая — сторож и истопник. Правда, я исполнял еще тьму обязанностей, но умыслом и сознанием неповинен был, как казалось мне, ни в чем.

Оставалось одно — неощутимое, всевластное и вездесущее — клевета, донос. Но это — выяснится… А пока что очень все интересно — и моя обстановка и моя судьба.

Я задремал и потом проснулся. В углу что-то слушает часовой, за стеклами ночь. Из коридора доносятся глухие голоса. То один, то несколько. И вдруг рассыпался голос прыгающими вскриками рыданий… Я слушал. Отдаленный дверями, в молчании полуночи, безнадежно, жалко и страшно рыдал неизвестный голос… Глаза мои невольно расширились… И я думаю, если бы на граммофонную пластинку записать этот плач, а потом, выпустив на свободу плакавшего человека и в покое оставив его, сыграть ему записанное на пластинке, — он не стал бы больше жить от острейшего унижения. Таким звериным, примитивным, молящим о пощаде был его вопль. А потом словно захлопнули наглухо дверь, и все затихло. Часовой зевнул, переставил приклад винтовки. Я знаком с тюремной обстановкой, и мне известны ее ночные страхи. Но всегда такие крики родят во мне чувство чего-то зловещего. Я второй раз заснул и второй раз проснулся от шума в комнате. Должно быть, короток был мой сон, потому что за окнами так же была еще ночь. Вошедший человек сделал общий кивок головой — и мне и часовому.

— К следователю!

Я вышел в коридор — часы пробили три.

По одной стороне стола — я, по другой — человек в матросской рубашке. Рубашка желтая, хаки, а широкий, отбросной воротник карминно-красный. Цветовой удар в однотонную полутьму холодного зала. Фуражка блином, примята лихо, ремень от маузера через плечо. И… пишет. Весь стиль испорчен!