Изменить стиль страницы

Грузовик останавливается у кромки песков. Бесплодно и долго мы месим стылый песок барханов. Под вечер возвращаемся в аул. Низкое солнце освещает толпу людей, сгрудившуюся вокруг открытого гроба. Говорят речи. Несколько молодых ребят, среди них двое совсем подростков, что-то кричат громкими, взволнованными голосами. Атанияз объясняет: они дают клятву пойти на стройку и выучиться на машинистов.

Потом выходит маленькая женщина с лицом плоским, бледным, размытым слезами. Ее поддерживают под руки. Сначала я думаю, что это мать убитого, но, оказывается, это жена. Она произносит что-то еле слышное, несколько медленных слов. И тут вдруг толпа задвигалась, все начинают шуметь. Что она сказала? Почему кричат? Атанияза нет со мной рядом. Какой-то старик берется объяснять, с усилием подбирая слова. В общем, смысл такой: она сказала, что ни за что не вернется в дом отца.

Читают телеграмму со стройки канала, из поселка Сагамет.

— Требуем расстрелять злодеев! Точка! — читает один из парней, дававших клятву стать машинистами. — Общее собрание Третьего отряда Пионерной конторы решило присвоить отряду имя нашего дорогого, незабвенного товарища Бяшима Мурадова! Точка! Тут много фамилий: Байнуров, Егерс, Бринько, Эсенов, Ибадуллаев, еще много…

Стало совсем темно, я с трудом разбираю буквы, которые пишу в блокноте. Во всем этом горестном сюжете, раскрывшемся так ослепляюще и кратко, как картина ночи, вырванная на миг блеском молнии, есть какая-то глубинная суть, до которой не просто добраться. В чем истинные причины убийства? Любовь? Жажда обогащения? А может быть, нечто иное, скрытое от нас, понятное лишь Востоку?

Атанияз считает, что убийство носит политический характер. Вон он кричит и потрясает рукой, сжатой в кулак, и его доброе, совиное лицо с расширенными глазами кажется мне неузнаваемо жестким. Его глухой голос неестественно напряжен, он никогда так не кричал. Война этих лавочников с Бяшимом Мурадовым — это война пустыни с каналом. Они ненавидели Бяшима. Они ненавидят канал, который несет в пустыню не только воду, но и другую жизнь.

Он кричит то по-русски, то по-туркменски.

— Если расковырять их, — кричит Атанияз, — то среди их родни наверняка отыщется какой-нибудь бывший бай, владевший многими тысячами овец, или бывший мулла, который спас свою шкуру тем, что клеветал на честных людей. Да у них и сейчас есть, можно не сомневаться, порядочная подпольная отара, которую их дальние родственники в роли наемных чабанов гоняют по глухим пастбищам где-нибудь на севере. Они станут говорить, что он не подчинился «туркменчилику» и за это они убили его. Но это ложь! Он не подчинился их самодурству, и они убили его. Он не подчинился их алчности, и они убили его. Но нет такого ножа, которым можно перерезать горло реке!

Никогда я не видел Атанияза в таком возбуждении. Несколько женщин начинают громко рыдать. Потом встает какой-то низкорослый, в кителе и говорит что-то, прижимая ладонь к груди. То, что он говорит, вызывает шум и движение. Его перебивают криками. Тот же старик объясняет мне, что человек в кителе сказал, что пока еще неизвестно, кто убил Бяшима Мурадова, и надо подождать окончания следствия. Но люди кричат ему, что все известно. В это время следователь садится в машину. Он едет в город и согласился взять меня в легковую. Завтра утром я должен быть у Ермасова.

Атанияз проталкивается ко мне, чтобы попрощаться. Он протягивает мне дрожащую руку.

— Теперь ты понял, — говорит он, — что канал в пустыне — это не только бульдозеры и песок…

Я крепко жму ему руку.

— Когда ты приедешь в Мары?

— Дня через три! Через пять!

— Меня уже не будет…

Водитель включает скорость, машина дергается, лицо Атанияза отлетает назад, и мы уносимся в ночь. И долго едем молча. Следователь не расположен разговаривать. Две черные головы, повернутые ко мне затылками, — следователя и шофера — покачиваются на фоне ветрового стекла, озаренного светом фар. «И по коням! И странным аллюром, той юргой, что мила скакунам…» — вот что меня преследует.

Следователь вдруг говорит:

— Ваш друг Дурдыев, как настоящий поэт, немного фантазирует. Боюсь, что в этом деле нет таких научных корней, какие ему мерещатся. Но насчет одного он сигнализировал верно… — Тут он поворачивается вполоборота, и я вижу его круглый, женственный лоб. — Насчет их родственников. Родственники у них имеются, и довольно сильные в масштабе нашей области, хотя, конечно, их время прошло. Теперь — законность на первом месте…

Человек, о котором я так много слышал и с которым только однажды говорил по телефону, оказался седым, коротконогим, лобастым стариком. В течение разговора его лицо легко меняло оттенки: то бледнело, то мгновенно наливалось краской. Он был плохо выбрит. Его голос был резок и тверд. На его больших, растянутых, как у лягушки, губах все время бродила недобрая усмешка, как будто он каждую минуту собирался сказать нечто ехидное.

Он был недоволен моим приходом и не скрывал этого. Сначала он грубым, презрительным тоном говорил о газете. Говорил, что наша газета не «острое оружие партии», а ружье с кривым стволом, чтобы стрелять из-за угла. Обрушился на Сашкину статью, сказал, что она написана идиотом, что мы проливаем «корокодиловы слезы по поводу скреперов, которые строители отбросили к чертовой матери, как негодную рухлядь». Я смиренно слушал. Он закричал вдруг:

— Вы что, проглотили язык?

— Я? Нет.

— Почему вы молчите? Почему не спорите, черт побери? Для чего вы пришли?

Я сказал, что пришел для того, чтобы услышать его соображения о канале, о положении дел на стройке, а не о нашей газете, деятельность которой мне в общих чертах знакома. Тут он разъярился и закричал:

— А, вам неинтересно говорить со мной о газете? А мне неинтересно говорить с вами о строительстве! Ясно? Идите в политотдел, там получите сведения. Мне некогда. У меня нет желания тратить на вас время.

Однако я не ушел. И правильно сделал. Ему самому не хотелось, чтобы я уходил. Он еще не договорил, не доругался, не вылил весь яд.

— Вы, конечно, посланы за матерьяльчиком? Как это называется: «По следам наших выступлений», так, что ли?

— Нет, не угадали. Просто еду на трассу. Хочу, кстати, попросить у вас машину…

— Ну, ясно, ясно. Это вы всегда просите. Так вот, значит: «По следам наших выступлений». Замначальника управления товарищ Нияздурдыев — тоже «крупный деятель» ирригации, не знаю, как его Атамурадов терпит, — третьего дня прислал бумагу: срочно сообщите, какие меры приняты по статье насчет землеройной техники. Знай, мол, что находишься в подчинении. А какие меры? Вот мой приказ от шестого января сего года: «Приказываю! Параграф первый. Списать с баланса основных средств Каракумканалстроя по их первоначальной стоимости… столько-то тракторов и два грейдера… Параграф второй. Начальнику СМК „Пионерная“ тов. Карабашу и начальнику Управления ремпредприятий тов. Хидырову немедленно организовать в мастерских на сто восемьдесят пятом километре разборку списываемых тракторов, с одновременной сортировкой деталей и узлов… и так далее… на три категории: а, б, в…»

В то время как Ермасов читал, в кабинет зашел сначала один человек в полувоенном костюме, с папкой, потом еще двое, остановившиеся возле дверей, и все они терпеливо слушали, как он читал, и посматривали на меня без особого интереса, но с некоторой, деликатно скрываемой, насмешливостью.

— «Начальнику Управления ремпредприятий тов. Хидырову, — читал Ермасов, — предлагаю договориться с Главвторчерметом об организации на трассе Каракумского канала (желательно в районе сто восемьдесят пятого километра) приемочного пункта… так, так… Расходы по доставке и сдаче металлолома произвести за счет Каракумканалстроя по смете…» и так далее… «Управляющий трестом — Ермасов». Число, дата. Все! Вот какие приняты меры.

Он швырнул листок приказа на стол и посмотрел на меня победоносно.

— Вот так-то! — сказал он.

— По-моему, очень толково, — сказал я.