Изменить стиль страницы

Зурабов слушал молодого начальника отряда рассеянно: он не собирался влезать в строительные междоусобицы. Газете нужно другое. Волнение, с которым тут ждали пуска воды, надо было очистить и высветлить — как мургабскую воду, в которой бродит осадок.

— Хорошо, хорошо, — говорил Зурабов. — Я помню. Я напишу о бульдозерах.

— Года три назад я работал на стройке канала в песках, — сказал фотограф. — Там была другая техника, в основном экскаваторы. Немецкие экскаваторы. Я сам был экскаваторщиком.

— Ты был экскаваторщиком? — спросил Зурабов.

— Недолго. Потом я удрал оттуда, потому что там началась страшная эпидемия дизентерии и все остановилось.

— Где это было?

— В Триполитании.

Никто, кроме Зурабова, не понял, где это было. Кулиев и шофер снова заговорили по-туркменски. Кажется, они совещались насчет охоты.

Быстро темнело, в воздухе становилось прохладно, и Зурабов пошел к машине, чтобы взять плащ. К столу один за другим подходили рабочие, только что из забоя. Их сменщики торопливо глотали чай.

Немного погодя, когда стало совсем черно и в крайней будке загорелся свет, Зурабов пошел к Нагаеву.

Он вернулся через час. Фотограф курил, сидя перед входом в палатку, которую им дали для ночлега. Кулиев и шофер куда-то поехали на машине, сказав, что вернутся ночью.

— Тут самое интересное для меня — Нагаев, — сказал Зурабов. — Мне интересно, что он собирается делать со своими громадными деньгами.

— Какой это Нагаев?

— Такой худой, с маленькими глазками. Спрашивал у Кулиева насчет машин.

— А! У него много денег?

— Говорят — да. Когда он зачем-то вышел, я спросил у этой белобрысой, его жены, сколько у них денег на книжке. Она сказала, что не знает. Какая-то полудурочка. Но мне известно, что денег у него очень много.

— Деньги — дерьмо. У меня было много, я мог купить себе пять машин, так что я знаю, что говорю. Деньги — дерьмо.

— Только без проповедей, ладно? — сказал Зурабов. — Я сам парень принципиальный. Откуда у тебя были деньги?

— Были. Иногда. Я занимался кое-какими операциями, не совсем благородными с точки зрения закона. А что мне оставалось делать, когда ни одна собака не соглашалась взять меня на работу? Ведь я человек без паспорта, ничто, лагерная пыль. Я возил контрабанду из Танжера в Марсель. На моторной лодке. Несколько раз у меня были большие деньги, но разлетались быстро, и я опять голодал, изворачивался, клянчил пособие, писал письма: «К вам обращается русский интеллигент, превратностями судьбы заброшенный…» Какой-то бывший ублюдок из Испании, великий князь, что ли, прислал мне двадцать марок. А балерина Наталья Сопина, когда я пришел к ней в Риме, — по-русски она ни бумбум, и, вообще, чтоб ты знал, она не русская, а француженка, — передала через лакея сто лир. Но я знаю, что такое большие деньги. Я держал их в руках.

Зурабов слегка отодвинулся от фотографа и вздохнул.

— Я каждый раз забываю… Ты давно был в Риме?

— В прошлом году, в августе.

— Ну как там было?

— Очень жарко. Все ездили купаться на море, в Остию. Очень жарко было.

Он замолчал, раскуривая погасшую папироску. Зурабов тоже молчал. Со стороны забоя слышалось гудение многих моторов, иногда сквозь гул прорывался тонкий металлический лязг: как будто плакал ребенок.

Кто-то подходил к палатке, осторожно ступая в темноте. Человек остановился в трех шагах от сидевших на песке корреспондента и фотографа, и они увидели его темную фигуру на фоне звездного неба.

— Товарищ корреспондент, не спите? — спросил подошедший шепотом.

— Кто это? — спросил Зурабов.

— Заправщик я, Симеошин.

— Который деньги взял?

— Вот-вот! Я самый, ага! Я то хочу сказать: ребята говорят, вы на меня будто статью напишете…

— Вы сядьте для начала.

— Нет, я то хочу сказать: не надо, товарищ. Умолять вас буду… — Темная фигура вдруг исчезла со звездного неба, и раздался глухой стук повалившегося на землю тела. Старик на коленях пополз к Зурабову.

— Встаньте!

Тот вскочил на ноги.

— Вы что?

— Товарищ, нельзя про меня печатать, никак нельзя! Ей-богу! Послушайте!

— Встаньте!

— Послушайте: у меня дочка в Харькове, на третьем курсе учится, на инженера. Ведь прочитает… Я то хочу сказать: невозможно! Дело немысленное…

— О чем же вы думали, когда деньги крали? — спросил Зурабов.

— Через мою слабость у них всю жизнь страдания — это вы понимаете? Негодный я человек, скотина, урод последний. Ай, господи… — Старик продолжал то ли стоять на коленях, то ли сидеть на корточках. Слезливый шепот его шел снизу, от земли. — Если вам жизнь мою рассказать, вы целый роман напишете, не сходя с места. Почему я в пустыню убег — первый вопрос?

— В другой раз расскажете, — сказал Зурабов. — Писать про вас я не собираюсь. Скажите только: вы что хотели делать с деньгами?

Старик поднялся, молча потоптался на песке.

— Не знаю, как и сказать… — Он снова присел на корточки. — Одна женщина попутала. У меня вся слабость через них. Из Маров одна…

— Это даже интересно. Но в другой раз, ладно?

— Можно, значит, быть в надеже?

— Можно, можно. Писать про вас не буду, не тот товар.

Заправщик ушел, и двое некоторое время сидели молча, потом Зурабов спросил:

— Когда ты был в Риме, у тебя было много денег?

— Совсем не было.

— Ну, как же ты?

— Ничего, неплохо. Как раз в Риме было неплохо.

— Да? — Зурабов встал, прошелся в темноте около палатки и снова сел на песок. — Старик, по-моему, врет насчет дочки и женщины. И все врут, ты тоже. Все врут, кроме Нагаева. А простофили, вроде нас с тобой, у которых никогда ничего нет, говорят, что деньги — дерьмо. И «в Риме было неплохо». Интересно, чем же неплохо? Тебя ни разу не били? Ни разу не хватала полиция? Или, может, тебя кормила макаронами какая-нибудь Анна-Мария?

Фотограф молчал.

— Я ни о чем не спрашиваю, можешь не отвечать, — сказал Зурабов. — Просто я хочу сказать, как все мы привыкли к вранью. Я вот ненавижу командировки, ненавижу эти ночевки где попало, на грязной земле, на чужих постелях, когда невозможно вымыться, все тело зудит и чувствуешь себя паршивым уличным псом. Зачем я еду? Затем, что у меня в столе пятьдесят рублей! И больше нет ни копья, одни долги. А мне нужно выкупать пальто, и нужно давать тестю на ребенка, и нужно тратиться на одну даму, с которой черт меня дернул связаться. Не говоря уж о том, что нужно есть и пить каждый день и платить карточные долги раз в месяц. И вот я надеюсь сочинить цикл, обязательно цикл, иначе нет смысла, очерков о стройке, подвалов на пять, это даст мне примерно тысячи две с половиной, и тогда я выкручусь. А ты говоришь, деньги — дерьмо.

Фотограф продолжал сидеть молча, папироса его потухла, и было неясно, слушает он Зурабова, или думает о своем, или, может быть, просто заснул.

— Теперь возьми нашу жизнь с Валерией. Ведь всю жизнь нам не хватает денег, из-за этого ссоры, дом не налажен, нет того, нет другого. Сейчас она мне не пишет. В чем дело? Очередной психоз? Обиды? У нас сейчас, правда, ледниковый период, уже довольно длительный, очень затянулся, но все-таки надо давать знать о себе. А может, ей настучали на меня? — Он говорил тихо и невнятно, как будто сам с собой. — Все возможно. От добрых друзей всего можно ждать. Завтра узнаю. А ведь она меня любит, и я тоже к ней привязан, — да, конечно, — а жизнь как-то не получается…

Фотограф вдруг, зашевелившись в темноте, сказал:

— Я вспомнил, что было в Риме: встретил хорошего мужика.

— Правда?

— Да. Тебе даже не понять, какого хорошего.

— Почему не понять?

— Да так. Не понять. Таких, как ты, в Италии называют «буффоне». Это вроде, как бы сказать, шут гороховый.

— Что? — Зурабов кашлянул, заерзал на песке, собираясь встать, но не встал.

— Пойду заряжу пленку на завтра, — сказал фотограф и вошел в палатку.