Изменить стиль страницы

Дети забавные, светловолосые, но смуглые, с черными туркменскими глазенками, мальчик лет семи и девочка чуть старше: причудливый сплав славянской и тюркской крови.

Лере исполнилось сегодня тридцать.

Мы пьем за родителей, за мужа, за сына Васеньку, который отдыхает сейчас в детском лагере в Чули. Николай Евстафьевич провозглашает тост за «дочкины успехи в работе», за то, чтобы в наступающем семилетии она окончательно победила пустыню, превратив ее в цветущий и плодоносный сад. Саша преданно ухаживает за женой, и я даже вижу, как он гладит ее руку. Трогательная сценка. Лера что-то шепчет ему, делая строгие глаза, но на самом-то деле она довольна, рада-радешенька, — ну конечно, женщины так ценят внимание.

Интересно, кого он таскал ко мне в номер? Наверное, какую-нибудь замухрышку из редакции. А Лера красивая женщина. И у нее характер. Она тут всеми скрыто командует, даже старшей сестрой и стариком.

Стоя с бокалом в руке, что-то долго говорит Аннаев. Он произносит торжественную и витиеватую, по-восточному лукавую речь. Я улавливаю, что он в чем-то не согласен с почтенным аксакалом, то есть с Николаем Евстафьевичем. Ай-ай, не надо испытывать судьбу, пустыня — плохое место для молодых женщин. В пустыне живут чабаны, которые месяцами видят женщин только во сне, это опасные ребята.

— Не клевещите на чабанов, Михаил Иванович, — говорит Лера. — Они чудные, добрые люди. Давайте выпьем за чабанов!

— Тогда уж лучше за мужа, — говорит Саша. — По вине жены, которая без конца в разъездах, муж сам превращается в чабана.

— Я, Сашенька, за тебя не волнуюсь. Ты не пропадешь. — Лера, смеясь, треплет его за волосы. — Ты все-таки в Ашхабаде.

— А Ашхабад, говорят, город любви, — добавляет Аннаев.

— Категорически я не утверждаю, что пропаду. Выходы, конечно, есть. Но и чабаны ведь тоже не пропадают, у них тоже есть какие-то выходы…

Аннаев в восторге от Сашиного остроумия; смеясь, он хлопает кончиками пальцев по Сашиной ладони — жест особенной признательности.

Приносят плов. Все с воодушевлением принимаются за еду. Над столом порхают обрывки бумажных салфеток. Одна из Лериных теток, не обращаясь ко мне прямо, но явно в мой адрес, говорит, что в Москве такого плова не поешь. В тридцать восьмом году она однажды поела плова в Москве, и потом весь день ее мутило. Она вновь вспоминает, что в тридцать восьмом году было дождливое лето.

Дождливое лето! Вдруг я вижу его, оно возникает с необыкновенной отчетливостью. Сначала долгая поездка на трамвае, очень долгая, на окраину города, на улицу Матросская Тишина. Там давали справки и принимали передачи. Там были маленькие черные домишки, булыжная мостовая, заборы и толпа людей, которая выстраивалась в бесконечную очередь — женщины, дети, старухи, все они стремились к окошечку. Сначала стояли на улице, потом влезали в помещение. До окошечка было невероятно далеко. Мне было двенадцать лет, я читал Вальтера Скотта, прислонясь плечом к засаленной черной стене, исцарапанной и исчерканной надписями. Сердце начинало колотиться, когда окошечко приближалось. Потом, получив справку, я выходил во двор и видел ту же толпу, на которую сеялся дождь. Да, да, было дождливое лето. Тогда было ужасно дождливое лето, я ни разу не купался в реке, и не было никакой дачи и никакого пионерлагеря, я жил у тети Оли на Остоженке и читал книги, как сумасшедший. Девятнадцать лет назад.

Я слышу голос, похожий на голос тети Оли:

— Что за семья — он там, она здесь? — Это говорит другая родственница Леры, не та, что вспоминала про Москву. — Подумайте, только приехала — и через две недели опять в пески! Ведь она, бедняжка, жизни не видит. Одна слава, что инженер, а годы-то идут…

Эта родственница, кажется, продолжает тему Аннаева. Она все приняла всерьез и всерьез отговаривает Леру от возвращения в пески.

Лера пытается отшутиться, но тетка непреклонна. Она требует ответа. Всем ясно, что разговор неуместен, начался с шутки и эта тема не для всеобщего обсуждения, но человек без чувства юмора обладает гигантской силой. Все вдруг начинают говорить всерьез. Николай Евстафьевич всерьез доказывает, что Лера занимается важной и большой работой: именно для такой работы она училась пять лет в Москве. Лера говорит пожилой тетке что-то нервное и резкое, и та обижается и через четверть часа встает из-за стола и со страдальческим лицом, держась за виски, как будто у нее мигрень, прощается со всеми и уходит. Но свое дело она сделала. Саша вдруг заявляет Николаю Евстафьевичу, что никакой «важной и большой работы» не существует. Канал? Да ведь умные люди давно понимают, что тут больше шуму, чем дела. Эффект будет незначительный.

— Как глупо! — говорит Лера. — Когда ты злишься, ты всегда говоришь вздор.

— Я не злюсь. Чего мне злиться? Просто я говорю, что все это предприятие сильно раздуто. Твоя работа сама по себе интересна, но она прикладная.

— Нет, позволь-ка! — Николай Евстафьевич с волнением приподнимается. — Что именно раздуто?

— Где раздуто? — удивляется Аннаев. — Зачем так говоришь, Саша?

— Не спорьте с ним. Папа, не спорь. Он говорит нарочно.

— Ничего подобного.

— Тогда позволь: в своей же газете, где ты работаешь…

— За газету я не отвечаю. У меня свое мнение. Сегодня, кстати, напечатана статья инженера Хорева, из которой ясно, что там идут бесконечные склоки. До сих пор не могут уточнить профиль. А все дело в том, что каждый на этом канале ищет что-то для себя.

— И я тоже?

— Ну нет. Ну что ты! — Ухмыляясь, он ласково привлекает ее к себе. — А может, и ты… В конечном счете? Разве нет?

Лера слегка отодвигается от него, ее губы вздрагивают, как будто она хочет ответить, но она молчит.

— Прости, Лерхен, прости меня. Ты не обиделась, правда? — Саша берет ее руку и целует. — Ты совсем другое дело, я знаю. Я говорю про тех, кого видел на трассе. Ведь я жил не как ты, на одном месте и с одними людьми, я видел много разных людей. Самых разных. Исписал три вот таких блокнота, — он показывает двумя пальцами, какой толщины блокноты. — Есть такой экскаваторщик Нагаев, он был в Пионерном отряде у Фефлова, сейчас у Карабаша. Известный человек, о нем писали газеты, я сам писал, даже на радио толкнул очерк — вот через Нияза…

— Правильно, — говорит Атанияз своим замогильным голосом. — Был такой очерк. Очень посредственный.

— Неважно. Не хуже других. Так вот я Нагаева спрашиваю: «Зачем, говорю, вы себя так дьявольски изнуряете?» Ведь работают, звери, без выходных, ночей не спят, жадность к этим самым кубам — лютая. «А что ж, говорит, пока рубль длинный, теряться не приходится». Понятно? У него, ребята сказали, тысяч примерно сто двадцать на книжке.

— Деньги не ворованные. Зазорного ничего нет, — говорит Николай Евстафьевич.

— Я говорю о стимуле.

— Саша, я ведь работал, как тебе известно, в Сагамете, в районной газете, — говорит Атанияз. — На трассе был много раз. И я с тобой не согласен. Потому что примеры можно приводить разные. На колодце Куртыш стояла партия геофизиков, у них был такой шофер, Дмитрий Васильевич Плющ. Человек уже немолодой, из Грозного, правда, совершенно одинокий, вдовец. Он крепко зарабатывал и всю получку тратил знаете как? Покупал в Кизыл-Арвате ящик вина, выезжал в пески, останавливался где-нибудь на дороге и всех встречных шоферов поил бесплатно. И не только шоферов, а всех, кто попадется.

— По-моему, какой-то идиот, — говорит Зинаида. — Спаивал людей.

Аннаев смеется.

— Ай нет, молодец! — Он тянется через стол и ударяет кончиками пальцев по ладони Атанияза. — Ай, хороший человек!

— И для этого своего удовольствия — сидеть в песках, на дороге, и поить незнакомых людей вином — он дни и ночи крутил баранку. Вот вам и Плющ. Возьмите его за рупь двадцать.

— Патология, — говорит Саша. — И потом — было, может, раз или два, а разговоров…

— Я к тому говорю, что стимулы у людей разные. И обогащение далеко не главный. Я знаю людей, которым наплевать на деньги, которые их в грош не ставят, и я имею в виду даже не таких, как Плющ или как Сашка Фоменко. Про Сашку Фоменко слыхали? Ну как же, это оригинал, на всей трассе знаменитый. Он десять месяцев в забое безвылазно, а два — гуляет, в Сочи, в Крыму, живет в лучших гостиницах и выдает себя то за какого-нибудь капитана, то за разведчика или полярного летчика. Тут театр, понимаете? Игра, представление — это совсем другое. Но есть десятки парней — и среди них много местных, туркмен, — которые пришли на стройку потому, что понимают, что значит эта стройка для нашей республики.