Изменить стиль страницы

— Женился — остепенился, — сказал кто-то шутливо.

— Нет, потому что многое понял и воспринял критику правильно. С Палавиным дело сложнее и ошибки его серьезней. В истории с этой девушкой… Тут, конечно, трудно разобраться, если Палавин отказывается говорить. Вероятно, он вел себя небезукоризненно. Вероятно, так. Но то, что он отказывается говорить…

— Я буду говорить в райкоме! — отрывисто кинул Палавин. — О вас буду говорить и о Белове…

Затем выступили Нина Фокина и Марина. Обе говорили очень пространно, с жаром, и, хотя они целиком поддерживали Вадима, ему казалось, что выступления их так же неубедительны и нечетки, как и выступление Горцева. Да, они возмущались поведением Палавина, говорили гневные слова, требовали строгого выговора с предупреждением, но Вадим чувствовал, что возмущает их главным образом поступок Сергея с Валей. А это очень принижало обсуждение, а Сергею давало возможность спорить, оправдываться.

Как только Марина умолкла, Палавин попросил слова.

— Нет, я все же буду говорить, — сказал он, решительно встряхнув головой. — Я не доставлю вам удовольствия своим молчанием. Выясняется, что здесь обсуждают мой характер. Обижаются даже, что я не принимаю в этом участия… Да, это мило! — Он нервно усмехнулся. — Не надейтесь, пикантных подробностей вы не услышите. Скажу только, что обвинение насчет Вали я полностью отметаю. У вас нет никаких оснований обвинять меня в аморальном поведении по отношению к ней. Никаких! У вас нет фактов. Слова Белова — только слова. Громкие, пустые слова. Ах, нехорошо, безнравственно! А что безнравственно? Что нехорошо?.. Ведь он так и не смог ясно сказать: что худого я сделал Вале? И не сможет, конечно. Потому что то, что произошло между нами двумя — мной и Валей, — это дело нас двоих. И больше я ничего не скажу по этому делу. Да, личная жизнь у нас сливается с общественной. Но это не значит, что личная жизнь целиком поглощена общественной, растворяется в ней. Нет! Существует грань, и остерегайтесь переступать эту грань без достаточных оснований. Я не позволю производить над собой эксперименты! — Он говорил теперь очень громко и уверенно и размахивал кулаком, точно нацеливаясь самого себя ударить в подбородок.

— Ты отрицаешь все, что говорил Белов? — спросил Спартак.

— Что? — Палавин молчал секунду, глядя на Спартака пристально, потом заговорил еще громче: — Отрицаю? Да, я отрицаю этот тон, эту оскорбительную манеру… эту, понимаете… это высокомерие и ханжество одновременно! Вы слышали, что считает Белов своей главной виной? Своей главной виной он считает, видите ли… — Палавин возбужденно рассмеялся, — то, что он долго мирился с моими недостатками! А, каково? Нет, просто блеск!..

Вадим заметил, что Спартак чуть заметно усмехнулся и, чтобы скрыть улыбку, нахмурился и сказал сурово:

— Ты брось к словам придираться! Человек оговорился, слушай…

— Оговорился? Нет, нисколько! Скорее — выговорился, да, да! У самого Белова, видите ли, недостатков, конечно, быть не может. Что вы?! Откуда? Это же ходячая добродетель. У него осталась единственная забота — искоренять недостатки в других. И вот на этом благородном поприще он что-то недосмотрел, провинился… Ай-яй-яй! — Палавин сцепил руки в пальцах и горестно покачал головой. — И это, по-вашему, не высокомерие, не зазнайство? Это ли, черт возьми, не дьявольская, отпетая самовлюбленность? И вот этот человек, так называемый «друг детства», который всю жизнь, оказывается, меня обманывал, лицемерил, — я думал, что он относится ко мне честно, по-дружески, а он, значит, только «мирился с моими недостатками»! — этот человек смеет обвинять меня в бесчестии, в аморальном поведении! Да разве он может понять всю сложность, всю глубину моих отношений с Валей? Разве может понять он, этот добродетельный уникум, этот достойный член «армии спасения», что разрыв с Валей мне тоже стоил… И мне пришлось кое-что пережить?.. Хотя, впрочем, говорить об этом я тут не буду. Я дал себе слово. Короче говоря, я считаю: все выступление Белова — это наивное ханжество, над которым в другое время я бы весело посмеялся и только. А сейчас вот приходится с серьезным видом что-то объяснять, доказывать. Хотя, пожалуй, достаточно.

И Палавин сел на свое место, глубоко и с удовлетворением вздохнул и принялся набивать трубку. Вадим сразу почувствовал, что речь Палавина произвела впечатление. Наступила пауза: все как будто немного растерялись, не знали, о чем говорить дальше. И сам Вадим вдруг растерялся, пораженный той адвокатской ловкостью, с какой Палавин сумел защитить себя и одновременно выставить его, Вадима, в смешном свете. Насупившись, покраснев так, что все лицо его горело, Вадим сидел с угрюмо опущенной головой и упрямо, отчаянно старался понять: какую ошибку совершил он в своем выступлении? О чем забыл сказать? Почему эти слова, еще вчера казавшиеся ему убийственными для Палавина, прозвучали сегодня так бледно, неубедительно?..

Групорг Пичугина между тем распространялась о том, что «практически невозможно доказать, что поведение Палавина с этой женщиной аморально. В интимной жизни каждого из нас существует много сторон, недоступных постороннему глазу, трудноуловимых оттенков — будто бы незаметных, а на самом деле очень значительных… Ее ли он обманул? А может быть, он обманулся сам — любил, идеализировал свой предмет, а затем наступило жестокое разочарование… Ничего не известно. Можно только гадать».

— Вы, стало быть, придерживаетесь точки зрения агностицизма, непознаваемости палавинских поступков? — мрачно перебил ее Спартак. — Нет, товарищ Пичугина. Давайте говорить не о частностях, а по существу. Об эгоизме Палавина, его верхоглядстве, высокомерии, в чем эти черты характера выражались.

Вадим видел, что и Спартак, несмотря на его деловой и решительный тон, несколько растерян и раздражен тем, что обсуждение скатывается на неправильный путь, в мелководье пустых догадок, никчемного психологизирования. И сам Палавин уже начал принимать в этом обсуждении «самокритическое» участие.

— Ну, какие недостатки в моем характере? — говорил он, совершенно успокоившись. — Я, например… ну, ревнивый к чужой удаче, самолюбивый в какой-то степени, гордый. Я привык быть первым, считать себя, что ли, способней других. Конечно, у меня есть недостатки! Было б странно, если б у меня их не было. Я ведь живой человек, не ангел, не Белов. Но дело в том, как об этих недостатках говорить, в какой форме. По-товарищески, по справедливости, или же со злорадством, стремясь оскорбить, унизить…

— Я так говорил, по-твоему? — не сдержавшись, крикнул Вадим.

Глядя мимо него, Палавин кивнул.

— Примерно так. Да, ты добивался одного — облить меня грязью, запятнать мою репутацию…

— Ты сам себя запятнал! И продолжаешь это делать! — Забыв о порядке, Вадим заговорил вдруг с неожиданной силой, торопливо и горячо: — Ну да, ты, конечно, уверен, что мне выгодно опорочить тебя, спихнуть тебя с дороги и самому пробраться вперед! А ты помнишь, как ты мне сказал однажды: «Ты не знаешь людей, не умеешь разбираться в людях!» Сам ты, конечно, убежден, что прекрасно знаешь людей. Но ты их не знаешь. Ты всех людей меришь на свой аршин, в каждом человеке ты видишь только то, что есть в тебе самом, — своекорыстие, жадность, стремление всеми путями, любыми средствами благоустроить свою судьбу. Тебе даже в голову не приходит, что люди могут действовать из каких-то других побуждений! А если кто-нибудь так и поступает, честно, открыто, — так ведь это ханжи, лицемеры или наивные дураки, над которыми стоило весело посмеяться… Нет, вот ты как раз не знаешь людей!

— Все слова, слова, слова… — пробормотал Палавин.

— Слова? Да, тебя трудно убедить словами, трудно припереть к стене. Потому что никаких беззаконных, злодейских дел ты не совершил. Ты всегда умел держаться на грани. Ты был негодяем на четверть и подлецом на две трети. «Попробуйте доказать! А что худого я сделал Вале?» Да, это очень трудно сказать коротко, в двух словах. А все-таки, если подумать, — можно. Можно найти слова и объяснить тебе попросту, какое горе ты причинил этой девушке. Ты подорвал, разрушил в ней дорогое человеческое чувство — веру в себя, уважение к себе самой. Что она может подумать о себе, если видит, как относятся к ней другие? Если видит, что ее можно обманывать, можно беззастенчиво внушать ей: ты, дескать, мне не пара, будь довольна и тем, что есть, и, наконец, можно этак небрежно, оскорбительно уходить от нее и так же небрежно возвращаться когда вздумается… Ты подорвал в ней веру в себя и веру в людей. Это преступление, Палавин, за которое ты будешь здесь отвечать. И точно так же, если подумать, можно установить, «что худого ты сделал» в истории с Козельским, «что худого ты сделал» мне, кому-то другому, третьему. Но я не собираюсь этим заниматься. Разговор идет крупнее — об отношении к жизни. Надо ли дорожить настоящей работой, настоящим трудом, чувствами, дружбой, любовью и бороться за них, драться за них на каждом шагу, не боясь трудностей, не боясь показаться иной раз наивным или смешным? Или достаточно — как считаешь ты — только на словах поддакивать всем этим правильным идеям, а в глубине души посмеиваться над ними и жить по-своему? Жить легко, благоустроенно, выгодно. Удовлетворяться во всем эрзацами — потому что с ними меньше хлопот, — полуискренними чувствами, удобной любовью, маргариновой дружбой. И только одно любить страстно, об одном заботиться по-настоящему, талантливо, беззаветно, не жалея ни времени, ни труда, — любить себя, заботиться о своем собственном будущем. Так ты собираешься жить, Сергей? Так жить мы тебе не позволим!