Изменить стиль страницы

— А ты, Вадим, молчи! — кричит Воронкова, отбегая к своему месту. — Ты-то, ясно, будешь Леночке подпевать.

Вадим хмурится, краснеет, бормочет что-то невнятное о «бестолковых кликушах» и садится.

Зимнее утро сумеречно, как вечер. В аудитории жидкий электрический свет, его потушат после второго перерыва, когда посветлеет.

«Я? нет. Я звал тебя и рад, что вижу.
…Я гибну — кончено — о Дона Анна!
(Проваливаются.)»

Вадим много раз, и в детстве и недавно, перечитывал эту пушкинскую трагедию, и всегда ее последнее слово — «проваливаются» — звучало для него неожиданно иронически. Теперь он ощущает вдруг глубокий смысл этого конца. Дон Гуан «проваливается» оттого, что впервые в жизни полюбил! А он — неизменный счастливец и герой бесчисленных легких побед — не имел права на счастье. Он должен умереть. Вадим представляет себя на месте Дон Гуана. В то мгновение, когда руку его сжимает каменная рука Командора, он даже видит свое лицо: бледное, искаженное смертельной тоской и страхом. Да, бесстрашный и всегда улыбавшийся перед лицом смерти Дон Гуан дрожит от страха за свою жизнь… А как несчастна эта жизнь и как одинока! Никто не видит ее конца. Даже Дона Анна: она, кажется, упала в обморок…

Лена изредка что-то записывает. Лица ее не видно. Белый бант отсвечивает холодной синевой окна. Он так аккуратно разглажен, этот единственный на курсе бант. «Дон Гуан Пушкина — это человек страсти, это не мольеровский волокита…» О чем она думает сейчас? Локти ее, круглые и полные, так спокойно лежат на столе. Вот она обмакнула перо, сняла с него волосок, вытерла пальцы о промокашку. Ведь о чем-то она думает?

Вадим держал портфель Лены, пока она надевала боты и шапочку. Потом он помог ей надеть пальто. Лицо ее покраснело оттого, что она долго стояла нагнувшись и кровь прилила к щекам.

— Ну вот, спасибо, — сказала она, натягивая перчатки и внимательно их разглядывая. — Здрасте, уже рваться начали.

— Перчатки? — спросил Вадим.

— Ну да! Папка купил какую-то дрянь… Вы, мужчины, ничего не можете толком купить!.. — Лена шутливо ударила Вадима перчаткой и сказала назидательно: — Учти, когда женишься, сам ничего жене не покупай! Только конфеты и билеты в театр.

— Так точно-с, учту-с! — сказал Вадим, выпучив глаза и козыряя. — А кого же она в таком случае пилить будет за плохой товар? Это ж для нее полное неудобство…

Шутливый тон разговора был Вадиму в тягость. Он отдалял его от Лены, а ему надо было заговорить серьезно. Этим пустым фатовским языком почему-то было принято болтать с девушками, но Вадиму никогда не удавалось это искусство. А с Леной и вовсе выходило фальшиво, грубо. Когда они вышли из ворот, он сказал:

— Можно посмотреть сегодня новую картину. В газетах хвалят. Сценарий, между прочим…

— Да, я знаю, — сказала Лена. — Я ее видела на просмотре, в Доме кино.

Они прошли несколько шагов молча. Потом он сказал, уже без всякой надежды:

— Я так давно не был в Пушкинском музее…

— И я, — сказала Лена.

— Нам велели сходить туда по курсу Возрождения.

— Я бы с удовольствием, Вадим, но я сегодня занята. Я не смогу.

— Занята, — повторил он машинально, не зная, о чем ему теперь говорить.

— У меня что-то голова разболелась, — сказала Лена, томно вздохнув. — В аудитории ужасно топят…

Вадим усмехнулся.

— Ты видела ее на просмотре. Ты сегодня занята. У тебя что-то разболелась голова, и, наконец, — в аудитории ужасно топят.

— Ну и что? Зачем ты меня цитируешь?

— Просто так, из любви к анализу.

— Глупо! — Лена пожала плечами. — Если ты вздумал обижаться, это очень глупо… Сегодня я занята, пойдем в субботу. Ну, в субботу — хорошо?

Ее правдивые, ясно-карие глаза стали вдруг очень серьезными, на мгновение почти испуганными. И он глядел в них уже примиренный, все простивший за это одно мгновение. Вот чего не могли бы сделать никакие слова.

— Ну? Хорошо? — настойчиво повторила Лена и тронула его за руку.

— Хорошо, — сказал он и улыбнулся. — Кстати… Если б мы пошли в кино, у меня бы на обед не хватило.

Между первой и второй сменой в столовой обычно часы «пик». Веселая теснота, пахнущая паром и котлетами. Бодрый обеденный шум, беготня официанток. С разных сторон разговоры: о зимней сессии, которая вот-вот, о соревнованиях по боксу, о последнем романе Федина, о том, что Трумэн все же лучше Дьюи, о Новом годе, о Курильских островах, о мухе-дрозофиле, о любви и о мясных тефтелях.

В громкую русскую речь вплетаются мягкий украинский говор, гортанный смех и голоса кавказцев. За одним из столиков сидит группа молодых албанцев, поступивших в этом году на первый курс. Они говорят о чем-то весело, очень быстро и все сразу — кажется странным, что они понимают друг друга. Потом к ним подсаживается русская девушка, и голоса албанцев сразу стихают — они старательно и медленно выговаривают русские слова, помогают один другому и больше смеются, чем говорят.

Вадим и Сергей пришли в столовую, как обычно, вместе. Они подсели к столику Кречетова. Рядом с профессором сидел Се Ли Бон — юноша-кореец со второго курса, худенький, большеголовый, со смуглым серьезным лицом. Он уже кончил обедать и разговаривал с Кречетовым, держа на коленях толстую пачку книг. Увидев Вадима и Сергея, Ли Бон поспешно поднялся.

— Садитесь, товарищ, я кончился, — сказал он, вежливо улыбаясь, — пожалуйста, до свиданья!

— Чудесный малый этот Ли Бон! — сказал Кречетов, глядя ему вслед. — Вы помните, в прошлом году он не знал по-русски ни слова. А теперь уже Пушкина читает, Горького. Удивительно упорный человек. Он прочел недавно «Полтаву» — сейчас расспрашивал меня о Петре, о Мазепе. У нас, говорит, тоже есть Мазепа — Ли Сын Ман, но мы его все равно бросим в море, как собаку. Он — «предатель народа». И так он, знаете, грозно и с гневом это сказал, что я даже не поправил его. А что ж — слово выразительное, не правда ли? — Иван Антонович обратился к Сергею: — Ну-с, а как поживает ваш реферат о Гейне?

Сергей сказал, что реферат «поживает прекрасно» и будет готов через две недели. Работать ему трудно, времени не хватает, но реферат будет готов в срок. Он сказал это серьезно и с таким убеждением, что Вадим удивился про себя: «Ведь он говорил недавно, что еще не брался за работу и никакого желания нет».

— Поспешайте, Палавин, поспешайте, чтобы кончить до сессии, — говорил Кречетов. — «Гейне и фашизм» — очень серьезная тема, я бы сказал — философская. Вы у Нины Аркадьевны консультируетесь? Обратите внимание на высказывание Гейне об Америке в «Людвиге Берне» — он говорит о расизме в этой «богом проклятой стране». Обязательно найдите это место! А главное, будьте смелее, делайте обобщения, не копайтесь в пустяках. Это беда начинающих — вы пьянеете от бытовых мелочей, мемуарного хлама, анекдотов. Это всегда уводит. А вы держитесь магистрали. У вас получится, я в вас верю! — Он ободряюще похлопал Сергея по плечу. — Ну-с, я покидаю вас, юноши. Заседание кафедры в три часа, опаздываю. Да, а у вас как с рефератом, Белов?

— Я, вероятно, не успею до Нового года, — сказал Вадим.

— Что так?

— Не успею, Иван Антоныч.

— Не успеете? А жаль. Я на вас надеялся. Ну, мы еще поговорим! — Иван Антонович сурово погрозил пальцем и, взяв портфель, пошел к выходу. Портфель его всегда был так набит, что замок не закрывался, и Иван Антонович носил портфель под мышкой.

— А почему, собственно, ты не успеешь? — спросил Сергей.

— Я всегда работаю медленно, ты же знаешь.

Да, он работал медленно и кропотливо, с трудом подчиняя себе материал, — и не умел иначе. Сам себя он называл тугодумом, и ему казалось, что его метод и стиль слишком тяжеловесны, скучны, обыкновенны, что он никогда не сумеет в своих работах блистать легкостью языка, полемическим задором, неожиданной и остроумной мыслью, — всем тем, чем отличался Сергей.