На следующий день Данила, Иван и еще несколько казаков в сопровождении Аспананкура, сына Чепатуя (такой аманат сохранит их от всяких неожиданностей), направились к югу — пересечь Шумшу.
— Вы — наша спина, — наказывал Данила Шибанову и Березину. — Девок не гонять. Узнаю, прибью. Шибанов, ты за старшого. Харитона придержи, нехай языком не брешет и мохнатых не злобит. Слышь, Харитон? («Не глухой», — ответил нехотя Харитон.) Глухой — не глухой, а мохнатых не подначивай. Не гулянку затеяли. («Оно и дурак знает», — пробурчал Харитон.)
С моря Шумшу ровный и серый — ни гор, привычных для Камчадалии, ни лесов. А сейчас глядят казаки: пологие сопки зеленые в жестком кустарнике, ветром насильно причесанные, окружают озера, круглые, как блюдца, голубые, как небо, глазам больно на них смотреть. На песчаных берегах медвежьи следы. Лиса красная выбежит из норы, на людей посмотрит и отвернется. А то ляжет на спину, играет: знает, не тронут ее сейчас, плоха ее шкурка в августе.
Аспананкур был молчалив. Шел он легко, как кошка. Одежда — непромокаемая куртка из птичьих шкурок, тонкой выделки меховые штаны и легкие сапоги — не сковывала его. Казаки сноровисто поспевали за ним.
«Нет, — думал Данила, — ты, паря, нас не загонишь. Не то что остров, а если надоть, и перелив перейдем — не замочимся и дале покатимся».
Безветренно. Солнце грело. Высокие травы звенели от шмелей и диких пчел. Стрекозы облетали людей, ослепляя их дрожащими крыльями. Бесчинствовал комар.
Пролив открылся к вечеру неожиданной полоской, которая разделяла Шумшу и соседний остров Парамушир. Его сопки стеной подходили к берегу, и Козыревскому показалось, что они на байдаре и вот-вот ткнутся в скалы. В сопках клубами бушевали белые облака. Они сталкивались, вскипая. Ноги Ивана заплетались в полыни. Ее стебли, ломкие и сочные, хлестали о сапоги и штанины, источая горьковато-терпкий запах. Распадком казаки спустились к воде.
— Второй перелив… сейчас байдары бы… Жаль, нема. Как ты думаешь, Иван, сколь верст до Парамушира? — спросил Данила, наклоняясь к воде и пробуя ее. — Холодна…
— Версты три, — прикинул Иван.
— Глаз твой верный. — Данила был доволен Иваном. — Спроси аманата, может, знает, где поблизости и байдары есть?
Аспананкур стоял у самой воды (вода, шипя, подтянувшись к его ногам и лизнув кожаные сапоги, скатывалась), он не слышал, казалось, Ивана, он был там, на Парамушире.
— Только в стойбище Чепатуя есть охотники, — ответил спокойно Аспананкур.
— У, ирод! — пробормотал Данила. — А знаешь ли, паря, кто на сем острову живет? — Тут Данила принял вид чуть ли не ласковый, он приблизился к Аспананкуру и старался заглянуть ему в глаза, но тот глядел, не отрываясь, на Парамушир; однако после Данилиного вопроса оживился, простер вперед руку и торжественно произнес, как произносят то, чем всегда гордятся:
— Там живут айну, храбрые воины… Много храбрых воинов…
— Слышь, Иван, что он говорит! — крикнул Данила. — Там мохнатые, только большим числом!
— Чай, не врет…
— Только зря стращает, — сказал Иван.
— Какой резон. На него поглядеть — не врет, — подтвердил Данила.
— Вот, считай, почти и побывали на Парамушире, — пошутил Иван.
— Пусть так и будет, — подтвердил Данила. С ним молча и охотно согласились.
Шибанов доложил Даниле, что курилы миролюбивы, детишек уже не прячут, а бабы принесли им несколько котлов, в которых варить можно. Так что Данила поспел как раз к утиной похлебке: дичи тут простор.
А больше всех радовалась Каяпикайну — ее муж Аспананкур невредим. Сколько пережила она, слушая разговоры женщин. Его непременно убьют, говорили они, зачем им Аспананкур, у которого красивая жена; наверно, они заберут Каяпикайну с собой; нет, пусть Каяпикайну не плачет, они не отдадут ее казакам, да и у нее ребенок; нет, не заберут казаки Каяпикайну; а если придется Аспананкуру умереть, то он заберет с собой все души казаков, один он не уйдет.
Чепатуй настойчиво просил отложить платеж ясака до следующего года: нечем отдавать, а заберут у них последнее, с голоду помрет айн.
— Что ж, Иван, — нехотя согласился Данила. — Конечно, с ясаком явиться в остроги знатнее… Ничего, на следующий год вернемся. В книгу внеси — ясак за курильцами.
— А пост оставим, дядь Данила?
— Ясаул, а все дядь да дядь, — проворчал, пряча улыбку, Данила.
— Нема ж никого рядом.
— Ладно… А пост зачем? Не ты ль надумал зимовать. Ты мне в острогах нужнее, Ваня.
— Да нет, Шибанова можно и дружка его Березина…
— …и всем нам возвращаться незачем. Так, что ли? За приказчиков нам отвечать, Иван. Как только струхнем — пиши, убийцы мы. Достанут и здесь. А я в наше дело верю. За остров нам грехи отпустят. Руки у нас не в крови. Дознаемся, что на других островах — Чепатуй сказал, что островов много, — есть ли руда серебряная, то быть нам в больших чинах. Я на старость избу куплю, а тебе еще шагать да шагать. Волотька Атласов в Москве в Сибирском приказе с дьяком Виниусом говорил. Ваньке Атласову пятнадцать годков всего, а пятидесятника дали. И тебе в Москве сиживать с дьяками…
Помяни мое слово. Острова — твоя сила, твоя надежда.
— Не вздумал ли ты отдавать богу душу?.
— Подковырнул ты меня, идол. Что-то в сердце нарушилось. Вели всем сбор! — крикнул Данила. И засмеялся: — А жизнь, Иван, я люблю, хоть и дешева она, казацкая.
В Верхнекамчатском остроге Анциферов и Козыревский подали новому приказчику Василию Севостьянову челобитную, в которой было написано, что земли, где им велено быть царским указом, они доходили… «А за другим переливом (который, как определил Иван, шириной версты три, он отделяет Шумшу от Парамушира), на другом острову, на Ясовилке-реке живут иноземцы езовитяне, и собралось их многое число, а бою с нами они не дали, а чрез толмач под твою царскую высокосамодержавную руку ласкою и приветом призывали…»
— Езовитяне? — переспросил недоверчиво Иван (он писал челобитную старательно, часто меняя перья).
— Езовитяне, — упрямо подтвердил Данила. — Должны они быть там. Аспананкур говорил, обретаются на Парамушире.
— Неровен час, врал он, за нос водил. — Иван вздохнул и с неохотой вывел «езовитяне». А сам подумал: «Лучше б увидеть. Надежнее…» В конце концов, он принимал хитрость Данилы, знал, что за езовитян, а значит, за путь-дорогу в Апонское государство царь помилует и за смертобойство приказчиков наказание смягчит, а быть может, под удачливую руку, и вообще простит. Одно все же точило комариком: коль кто предаст, не вздернут ли его, Ивана, резво на дыбу самым первым, пока будут неразворотливо искать; что он хоть и писал, но рукой его водил Данила… Он невольно отгораживался от Анциферова. «Подлая ты душонка, — тут же он упрекал себя, — Данила — что отец родной, а ты отворачиваешься от него, для себя выгоду ищешь, его топишь. Будь что будет. Семь бед — один ответ». Поэтому таким жалостливым и получилось бездейственное противостояние на Ясовилке-реке. Кто прочитает — пожалеет. Не служивые, а горемыки. «…И они, иноземцы, нам, рабам твоим, сказали, что де мы здесь живучи ясаку платить никому не знаем, и прежде де сего с нас ясаку никто не бирывал, соболей и лисиц не промышляем, промышляем де мы бобровым промыслом в генваре месяце, а которые де у нас были до вашего прихода бобры, и те де бобры испроданы иной земли иноземцам, которую де землю видите вы с нашего острова в полуденной стороне, и привозят де к нам железо и иные товары, кропивные ткани пестрые, и ныне де ясаку у нас дать нечего; а впредь ясак тебе, великому государю, платить хотят ли, про то нам, рабам твоим, не сказывали. И стояли против нас своим великим войском изоружены, на битву с нами были готовы. И мы, рабы твои, стояли на той же земле двои суток, а дать бой с ними, за своим малолюдством и за скудостью пороховою, не посмели и себя от них опасли». Пространно водила Иванова рука, привыкшая к мелочной точности, воспитанной у него Анциферовым. Козыревский писал и вопрошающе поглядывал на Данилу, но тот не отвечал на его взгляд, делал вид, что не замечает удивления своего есаула, и Иван подчинился, как подчинились потом и все казаки, которым была зачитана челобитная. Знает Данила, что говорит. Не зря слова его: «На Камчатке проживешь здорово семь лет, что ни сделаешь, а семь де лет прожить, кому бог велит», сказанные им слова при известии о гибели Петра Козыревского, стали казацкой молитвой.