Изменить стиль страницы

— В общем все это предрассудки. И адвокату, работающему языком, и землекопу, который зарабатывает себе хлеб своими руками, и велогонщику, которого кормят ноги, — всем платят за их тело. И потом манекенщица — это все-таки не натурщица. У нее как раз обратные обязанности — ей положено одеваться.

Таким образом, с нашего согласия Луиза в свои девятнадцать лет вышла на орбиту. Теперь по воскресеньям мы все чаще оставались вдвоем с Бруно. Вскоре мы стали проводить вместе и всю неделю. Изменив своему постоянному правилу не отдавать детей в то учебное заведение, где преподаешь сам, я под тем предлогом, что Бруно теперь остался один в лицее Карла Великого, перевел его к себе в Вильмомбль. И действительно, разве не проще ездить в лицей вместе в машине? Бруно приезжал и уезжал в одно время со мной, он жил, как бы подчиняясь ритму моей жизни.

Мне повезло в первый и единственный раз за долгие годы. Но я тут же должен оговориться: я бы не хотел, чтобы мою близость с Бруно или, скажем откровенно, предпочтение, которое я ему оказывал, сочли случайным и неправильно бы истолковали его. Конечно, где-то в глубине души я считал, что заслужил право на свою любовь, что она дана мне в награду и утешение. Но эта любовь не была ни замкнутой, ни заносчивой (мне иногда случалось завидовать заносчивости некоторых людей, но сам я так и не смог развить у себя этого качества). Я привык таить свои чувства, самые простые и самые неожиданные (вероятно, запомнился совет матери: не показывай людям ни своей души, ни своего белья), но я никогда не скрывал этой любви. Она существовала. Она проявлялась постоянно. Без всякой патетики, без страстных порывов. Спокойная, ровная. Замечательная, но малозаметная. Красноречивая, но лишенная красноречия. Если бы в этом не усмотрели некоего вызова, я бы охотно назвал ее просто естественной (хотя мне было бы трудно выразить, в чем именно заключалось ее естество). Мою огромную любовь, родившуюся из равнодушия, эти токи, бегущие от него ко мне и от меня к нему, наше полное согласие, о котором ни он, ни я никогда не говорили, — все это можно сравнить разве что с ароматом, о котором нельзя рассказать словами: прелесть его улетучивается. Это так трудно поддается описанию, и для того, чтобы создалось хоть какое-то впечатление, мне, вероятно, лучше попробовать нарисовать картину отдельными мазками.

Взять хотя бы его место в машине…

Вполне понятно, что самому младшему в семье, которому из-за его небольшого роста ничего не видно за головами старших, как правило, отводят в машине переднее место, рядом с водителем. Понятно и то, что место, которое ребенок занимает каждое утро, когда они вдвоем с отцом едут в машине, сохраняется за ним по привычке и в тех случаях, когда к ним присоединяются брат и сестра.

Итак, Бруно сидит на переднем месте, рядом с водителем. Когда Мишель снисходит до нашей малолитражки, он вынужден устраиваться на заднем сиденье, хотя он и ворчит, что не знает, куда девать свои длинные ноги; рядом с ним место его сестры, которая вечно боится порвать в машине чулки. В случае необходимости между ними втискивается еще и Лора, чтобы не мешать водителю вести машину.

Но когда Мишель, получивший права, усаживается за руль, Луиза тут же перебирается к нему, а отец с сыном перемещаются на задние сиденья.

Я не случайно сказал «отец с сыном», это не пустая деталь. Когда я говорю о Мишеле или Луизе, я называю их по именам: «Луиза уже вернулась?», «Нет ли писем от Мишеля?» Долгое время я называл по имени и Бруно, если только не обращался к нему ласково «малыш». В семьях часто принято называть так младших детей, чего, кстати, сами они терпеть не могут.

Но оттого, что Бруно был постоянно со мной и мне чуть ли не каждому встречному приходилось представлять его: «мой сын», — я привык к этому сочетанию слов. И если мне случалось выйти из дому без него, возвратясь, я непременно спрашивал:

— Мой сын дома?

Лора привыкла к этому. «Мой сын» значило для нее: «сын, который всегда дома». Она не видела здесь злого умысла. И иногда даже отвечала:

— Нет, вашего сына дома нет, но неожиданно приехал Мишель.

Она долго даже не замечала этого, впрочем, так же, как не замечал и я сам, ведь я произносил «мой сын» без особого ударения; по имени я называл его, только обращаясь к нему, никогда не употребляя никаких «лапочек» и « деточек» и даже уменьшительных форм от его имени: «Ну, поехали, Бруно?.. Слушай, Бруно, ты не забыл подлить воды в радиатор?.. Надень свитер, Бруно, сегодня холодно». Имя Бруно без конца звучало в вопросительных, повествовательных и восклицательных предложениях, и только интонация придавала ему различные оттенки; обычно я старался помягче произносить это имя, словно боялся обидеть мальчика, который его терпеть не мог (но ведь не я его так назвал) и который даже иногда ворчал: «Бруно — зерно, живот может разболеться от такого имени».

Примечательный факт — Бруно платит мне той же монетой. Слово «папа» не исчезает из его лексикона, но чаще он предпочитает спрашивать:

— Мой отец дома?

Непринужденность Бруно. Это доказательство нашей близости мне дороже всех остальных. Тем более что непринужденность никогда не была отличительной чертой его характера. До сих пор, стоит ему выйти за калитку, он словно весь сжимается. Я завоевал право на эту непринужденность, я видел, как мучительно рождалась она из страшной скованности; я всячески поощрял ее и всеми силами старался развить в нем эту черту. Счастье еще, что, несмотря на все мое потворство, непринужденность не превратилась у него в развязность. Бруно не злоупотребляет ею, он, вероятно, даже не подозревает, какие в нем произошли перемены. Непринужденность проявляется теперь в каждом его жесте, в его вопросах и ответах. Его слова, хоть он и не думает обидеть вас, иногда могут задеть за живое. У него непогрешимый слух и беспощадный взгляд юности. Случается, он говорит мне в лицо такие вещи, которые никто бы не осмелился сказать. Вот, например, мы с ним у радиоприемника:

— Ну, ты уж что-то совсем… Мы же это слушали. Надо ловить на коротких волнах.

Или вот я выхожу из ванной:

— Смотри-ка, папа, да ты живот отрастил.

Такое я не разрешил бы сказать никому другому.

Откровенность Бруно — еще одно доказательство нашей дружбы. Бруно научился быть откровенным. Вернее, он может теперь быть откровенным, если захочет. Но хочет он этого не слишком часто. Бруно мальчик неразговорчивый и зря языком болтать не будет. Он не станет шушукаться, изливать мне свою душу, доверять секреты, подобно многим девчонкам, которые доставляют этим огромную радость своим матерям. Он, видимо, наделен от природы даром хранить тайны. Некоторые из них запрятаны у него глубоко, словно костный мозг, и их невозможно извлечь, не распилив кость. Чаще всего его тайны открываются мне в коротеньких восклицаниях или несуразных вопросах. Для него не существует табу, он не знает, что такое ложный стыд. Он вдруг начинает выгрызать у себя блох. И уж если он за это принимается, значит, они ему действительно досаждают.

Ну вот хотя бы такая сцена. Весь взъерошенный — нервничая, он взлохматил себе волосы, — Бруно выбегает из химического кабинета. Хватает учебник, судорожно листает его, наконец находит нужную страницу.

— Нет, вы видели такого дурака! — восклицает он.

Это, конечно, относится к нему самому, потому что о другом он, как и все, сказал бы что-нибудь посильнее. И он продолжает, не щадя себя, с той откровенностью, которой так не хватает мне, когда я занимаюсь самокритикой:

— Не мог бы ты вложить в меня побольше памяти?.. Опять я засыпался с этими валентностями. Зато можешь не волноваться — в институте меня учить не придется.

Все это говорится еще совсем по-детски. Но иногда откровенность Бруно заходит очень далеко. Мне нравится, с какой непосредственностью касается он вопросов, о которых я в его возрасте стыдливо молчал. (Хотя отцовское ухо может быть снисходительнее материнского.) Бруно такой же страстный пловец, как и его брат, иногда он уговаривает меня пойти с ним на общественный пляж. Он ныряет под канаты, отталкивается пятками от бакенов, не считаясь ни с какими правилами, легко справляясь с течением, добирается до железного моста, переброшенного через Марну, подплывает под него и потом возвращается. Он плывет то брассом, то кролем, то с самым безмятежным видом лежит на спине, поражая худеньких с втянутым, животами русалочек, боязливо сидящих на мостках причалов. Обычно он даже не смотрит в их сторону. Но вот на пляже появляется совсем иное создание — девушка с совершенными формами, которые едва сдерживает купальник. Ее лицевая сторона (то, что Бруно называет «фарами»), так же как и обратная (то, что Бруно называет «палубой»), могут соперничать только с великолепием статуй. Бруно, который в эту минуту с победоносным видом вылезает из воды, вдруг как будто весь съеживается. Он подходит ко мне, и мне кажется, что он стал меньше ростом, уже в плечах, сгорбился и словно полинял. Он не может оторвать взгляда от незнакомки, которая проверяет упругость трамплина, готовясь к прыжку. Он борется с собой, смотрит на нее, отводит глаза в сторону, наконец решительно отворачивается. Садится рядом со мной, поеживается и говорит: