Изменить стиль страницы

– Да, в первый раз ты идешь почти добровольно. Но были бы у тебя все бумаги в порядке, ты не пошел бы добровольно. Если у тебя все дела в порядке, никто не может подойти к тебе с такими махинациями, как удар по рукам, дезертир и тому подобное. Тогда ты заявил бы, что идешь к консулу. Они вынуждены отпустить тебя или могут пойти с тобой. Если консул скажет, что он тебя принимает, что он тебя признает, они должны будут уступить. Тут уже шкипер и не заикнется об ударе по рукам. Тут будет вот какой разговор. Консул обратится к шкиперу:

«Кто вы? Когда корабль инспектировался в последний раз? Каково содержание команды, стол, жалованье, квартиры?»

И шкипер, съежившись, поплетется к двери и рад будет сам незаметно улизнуть.

Можешь ли ты пойти к консулу? Есть ли у тебя бумаги? Есть ли у тебя родина? Нет ведь. Значит, они могут сделать с тобой все, что захотят. Не веришь? Попробуй-ка уйти с корабля.

– Разве у тебя нет уже твоей расчетной книжки с датского корабля?

– Вот так вопрос? Глупый вопрос, надо тебе сказать. Если бы она была у меня, разве я остался бы здесь? Ведь я сейчас же продал ее за десять долларов, когда получил тот новенький отличный паспорт в Гамбурге. Конечно, тот, кому я ее продал, не пойдет с ней на датский корабль или к датскому консулу. Консул отберет ее у него, потому что книжка в консульстве зарегистрирована, там есть моя расписка и консул сразу поймет, в чем тут дело. Да и «Датчанин» уже на дне. И эта книжка уже не действительна. Но на мелкие нужды она может пригодиться. И стоит, по крайней мере, сто долларов. Была бы она только у меня! Но я слишком понадеялся на свой элегантный паспорт. Ведь он был такой верный, такой прекрасный паспорт. В порядке до последней точки. Лучше десяти присяг. Со всего мира могли звонить и справляться. Стоило только назвать его номер. И ответ из Гамбурга был бы готов: паспорт чист, как алмаз. Но это был только орнамент. У него было только красивое лицо и ничего за этим лицом.

– Почему же ты не попытался устроиться с ним где-либо в другом месте?

– Да я ведь пробовал, Пиппип. Не думаешь ли ты, что я брошу такой элегантный, такой чудесный паспорт, не испробовав его десяток раз? Ведь я чуть было не устроился на шведский корабль. Но на этот раз дело не дошло до консула. Шкипер взял паспорт в руки, заглянул в него и сказал: «Не могу вас принять. Ведь я никогда от вас не избавлюсь. У вас нет родины».

– Но немцы, наверное, взяли бы тебя, – сказал я ему на это.

– Во-первых, они платят по-собачьи. В то время платили, по крайней мере. Сколько они платят теперь, я не знаю. Я бы с удовольствием пошел на германский корабль. Мне ведь было бы все равно. Но стоило мне с ними заговорить, как они чуть ли не кричали мне в лицо: «Не берем поляков. Вон поляков! Жрите каменный уголь в Верхней Силезии. Ненасытная ваша польская пасть!» – и все в таком роде. Так было бы и во все время плавания. Если бы я даже нанялся к ним. Команда, матросы, еще в десять раз хуже, в десять раз озлобленнее. Ведь тут не выдержишь. Это продолжалось бы с утра до ночи: «Польская свинья, польское отродье! Не угодно ли вам занять Берлин, польские выродки?» Нет, этого не вынесешь, Пиппип. Бросишься за борт. Тогда уже лучше «Иорикка». Тут, по крайней мере, никто не упрекает тебя за твою национальность, потому что ни у кого ее нет и нечем чваниться.

Так проходил один месяц за другим, и не успел я оглянуться, как прошло четыре месяца моего пребывания на «Иорикке». А я думал, что не смогу выжить здесь и двух дней.

XLI

Я стал привыкать к «Иорикке».

Ведь, в сущности, это был совсем не дурной корабль. Пища была не так уж плоха, как казалось. Время от времени после крупных и мелких побед бывали роскошные завтраки. Какао со сладким пирогом, иногда полстакана коньяку или полный стакан рому. Иногда повар давал нам сверх пайка полкило сахара за то, что мы воровали из рундуков для камбуза ореховый уголь.

Грязь в кубриках уже мне не мешала. Ведь у нас не было ни швабры, ни метлы. Мы подметали старым мешком. Мыла у нас тоже не было. И если мы и покупали себе кусок мыла для личного употребления, то, конечно, не употребляли его на уборку кубрика. Это было бы уже слишком глупо.

Койка тоже была не такой твердой, как казалось вначале. Подушку я соорудил себе из пакли. Клопы? А где их нет? С ними можно отлично мириться. Матросы уже не казались мне такими грязными и оборванными, как в первые дни. И посуда была уже не такой сальной.

С каждым днем все становилось и чище, и лучше, и более сносным. Если глаза долгое время смотрят на одни и те же предметы, они их уже не видят. Если усталое тело изо дня в день отдыхает на твердом дереве, оно вскоре спит на нем, как на пуховиках. Если язык изо дня в день пробует одну и ту же пищу, он забывает вкус другой. Если все вокруг уменьшается, не замечаешь, как съеживаешься сам, и если все вокруг утопает в грязи, не замечаешь, как грязен ты сам.

«Иорикка» стала совсем сносной. Общение со Станиславом было моей духовной пищей. Он был умный и интеллигентный парень, который многое видел на своем веку и которому не так-то легко было затуманить мозги. С кочегарами тоже можно было разговаривать. Они могли рассказать не одну увлекательную историю. Да и палубные рабочие были люди с головами. Дураки никогда не попадали в среду мертвецов, и только в редких случаях сюда попадали посредственности. Потому что у этих людей всегда все в отличном порядке. Они никогда не могут упасть с забора, потому что никогда не влезут на него, чтобы увидеть, что делается по другую сторону. Они верят тому, что им об этом расскажут. Они верят, что по другую сторону забора сидят поджигатели или разбойники. Разбойники всегда сидят по другую сторону забора. И если кто этому не верит и захочет убедиться сам, правда ли это, влезет на забор и свалится оттуда, то так ему и следует: пусть остается за забором. А если он хочет побывать по другую сторону забора, чтобы продать поджигателям свои лишние брючные пуговицы, тогда пусть идет, по крайней мере, через ворота, чтобы все видели, кто он, и чтобы ночной сторож, у которого над дверью висит шест от флага и двуглавый орел как знаки его достоинства, не потерял своих чаевых. Кто не может уплатить чаевых и не имеет в кармане бумажки с печатью о том, что он сын своей матери, должен сидеть дома. Свобода, да, но непременно с печатью. Свобода переселения, да, но с согласия ночного сторожа. Четыре месяца жалованья было за шкипером. Сто двадцать с чем-то пезет аванса – за мною. Оставалась кругленькая сумма. И еще круглее, если перевести ее на фунты.

Даром я, конечно, не стал бы работать, а тем более дарить деньги шкиперу. Пока мои деньги были у него в руках, он был спокоен. Но где, когда и как мне уйти с корабля? Это было невозможно. Ни в одной гавани нельзя было засвидетельствовать моего увольнения. Ни бумаг, ни отечества. Власти побоятся взять это на себя. Да и куда же им со мной деваться? Ведь я останусь у них на шее.

Была только одна возможность уйти с корабля: как уходили с арены гладиаторы. Уйти на риф. Уйти к рыбам. Будет удача – приплывешь к берегу. Там уж не так-то легко удастся сбросить меня обратно в воду. Потерпевший кораблекрушение возбуждает жалость, особенно у людей, живущих на взморье. К мертвецам нет жалости, но человек, спасшийся после кораблекрушения, – нечто совсем другое.

Потом должен явиться и ночной страж того флага, под которым ты пошел ко дну. Он платит не за человека, он платит за донесение – для того, чтобы скорей получить страховую премию. Потому что если донесение запоздает, может кончиться срок страховки, а это означает чувствительную потерю процентов. Когда донесение получено и жалость к потерпевшему кораблекрушение остыла, снова приходится возвращаться к мертвецам. Сначала тихо, а потом все быстрее и быстрее. Компания ручается за человека и ответственна за его удаление с чужой территории. Куда с ним деваться? Ни один шкипер не хочет брать его к себе из боязни никогда от него не избавиться. На корабль смерти! Он не хочет, так как с него довольно последнего. Удар по рукам, попытка к дезертирству, десять шиллингов в руку – и на борт. Доброе утро, вот мы опять.