— Этого никто не знает. Надеюсь, что нет.

— Да. Надеюсь. — Он зацепил нити за оконную задвижку и положил куклу на подоконник, скрестив ей руки на груди. — Расселу было, я знаю. (Очки. Куда делись очки?)

— Что было?

— Больно. Я имею в виду, когда наткнулся на вилы. Это должно быть очень больно, как ты считаешь?

— Да, конечно. — И тут же вспомнила о другом. — Нильс!

— Да-а...

— Мне послышалось или действительно кто-то играл на гармонике?

Он засмеялся:

— Нет, тебе не послышалось. Это Холланд. Он иногда играет на ней. — Он не стал говорить, как просил Холланда перестать и как дядя Джордж рассердился.

— А где Холланд взял гармонику?

— Ну-у... у друга.

— Что еще за друг?

— Просто друг.

— И этот... друг... дал ее Холланду?

— Не-ет. — Неохотно. Опять. Опять она видит его насквозь, стоит только солгать.

— Ну и?

— Ну, друг на самом деле не давал ему ее. Холланд...

— Угу?

— ... стащил ее у него. Но если уж совсем точно, не у «него», а у «нее», и это был не друг, это была...

— Кто же?

— Мисс Джослин-Мария.

— Хозяйка лавки? О! — воскликнула она в изумлении. — Вот уж не думала, что воспитываю воришек. — Стоя у подоконника, на котором лежала марионетка — бедный паяц! — она вслушивалась в холодное затянувшееся молчание. Казалось, она еще глубже ушла в себя, в свои мысли, закрыв глаза, не слушая сладкий тенор, снова певший старую ирландскую песню.

И потом, выходя из комнаты, виду не подала, поняла ли она что-нибудь в прозвучавших словах:

Юный ме-енестре-еель

на войну-у ушел,

Там на войне он

и сме-е-ерть свою нашел...

Вот оно: именно это он имел в виду. Что-то помешало ей понять его мысль. Что-то у нее в голове. Какое-то слабое постороннее влияние — почему, например, она вдруг спросила про гармонику? Всегда с этим Холландом так. Впрочем, Фда тоже странная, самая странная из всех. Когда русские счастливы, счастье прет у них из каждой щелочки; они раздают его всем, как солнечный свет. А горе прячут, не дают ему выхода. Да, конечно, она горюет, потому что Рассела проткнули вилами (совсем горе не спрячешь). Все горюют, Холланд тоже. Холланд...

Но что, снова спрашивал себя Нильс, что случилось с очками Рассела, куда они подевались с сеновала?

В одиночестве, тихо подпевая «Юному менестрелю», Нильс следил, как его рука, будто чужая, под гипнозом или под воздействием внешней силы, тянется к пуговицам рубашки, забирается внутрь, вытаскивает жестянку. Он задумчиво посмотрел в лицо принца Альберта (даже он выглядел как-то иначе сегодня), затем поддел ногтем крышку, откинул ее и достал сверток из потрепанной голубой папиросной бумаги. Он отвернул несколько слоев бумаги — листочки были как увядшие лепестки розы, голубой бумажной розы, — отвернул осторожно, стараясь не порвать лепестки, и очень долго смотрел на содержимое, на Вещь, Вещь, данную ему Холландом, которая лежала в центре венчика из бумажных лепестков, эта Вещь — высохшая плоть, кость и хрящ, — это был отрезанный человеческий палец.