— Я собиралась сделать французские тосты, — сказала я. — Мы можем поесть в доме, вместо флигеля, если хочешь.
Он кивнул.
— Хочешь, я помогу тебе?
Я думала об этом, о том, чтобы готовить бок о бок с ним, наблюдая, как он разбивает яйца и наливает молоко. Видеть, как он делает совершает домашние действия, было бы забавно. Кроме всего прочего, его руки выглядели так, как будто он чаще сжимает кулаки, а не разбивает яйца. Но у меня было ощущение, что он спрашивает только из вежливости.
— Я могу справиться сама. Ты можешь просто сидеть и расслабляться.
Прядь волос упала на его лоб, когда он кивнул и устроился за столом.
Мы ели в тишине. Чем больше я узнавала Ника, чем больше я понимала его настоящего, Ник, который прятался в глубине, был молчаливым. Мне тоже нравилась тишина, и другие люди редко разделяли это. Большинство не могла вынести пауз, как будто они не могли оставаться наедине со своими мыслями.
Я провела шесть месяцев взаперти в единственной комнате, но в действительности, я провела эти месяцы, запершись в своей голове. Тишина была старым знакомцем, почти старым другом.
Когда мы закончили завтрак, я собрала посуду, но решила поставить её в посудомоечную машину, так что я могла пройти за Ником в гостиную. Он неторопливо обошел комнату, исследуя то, что висело на стенах и фотографии на каминной полке.
Он помедлил перед фотографией моей матери, которая висела над одним из буфетов Агги.
— Кто это? — спросил он. Он нахмурился над фотографией, как будто старался уадать, кто эта женщина без моей помощи.
— Это моя мама.
Я гадала, видел ли он сходства между нами. Темные волнистые волосы. Большие зеленые глаза. Нос, которым казался слишком маленьким для моего лица.
Мы были так похожи с виду, но так отличались во всем остальном. Мама была умной, такой ум выигрывал награды и звания и членство в особых клубах. Она была одной из лучших врачей в Медицинском Центре Космелл. Она была целеустремленной и амбициозной.
Больше всего я любила в ней, однако, её спонтанность, то, как она что-то придумывала и через секунду уже это делала, не взирая на последствия. Когда я была маленькой, она все время придумывала для меня новые занятия. Из балета на гимнастику, из школы в кафе-мороженое.
Однажды ночью, когда целых два дня шел дождь, она забралась в мою комнату, разбудила меня, тряся за плечо, и подала мне плащ и резиновые сапоги, разрисованные под божью коровку.
— Пошли, — прошептала она в темноте, прижимая палец к губам. — Это наш маленький секрет.
И это всегда было так, маленькие секреты между нами, приключения, о которых мы не рассказывали папе, человеку, который был противоположностью спонтанности, привязанный к своему расписанию.
Я быстро оделась. Я не могла ничего поделать с тем, что её возбуждение передавалось мне, когда она вела себя так, как будто мы были на большом задании.
Мама взяла меня за руку и поторопила по коридору, через заднюю дверь во двор. Ночь была темной, звезды и луну заволокло дождевыми тучами. Во дворе был один светильник — фонарь на батарейках, который мама подвесила к большому вишневому дереву. Он расплескивал золотистый свет, который поблескивал в лужах, которые тонули в темноте.
Мама сильнее сжала мою руку и повернула меня вокруг себя, как фарфоровую балерину в шкатулке. Дождь был теплым и слабым, как будто он не спешил пропадать в почве под нашими ногами. Он осел на маминых волосах крупными каплями и бежал по ее щекам ручейками, похожими на пот.
Я хихикала в темноте, и мама снова прижала палец к губам и сказала:
— Ш-ш-ш. Мы не хотим разбудить папу! Это только для нас, помнишь?
Я кивнула и улыбнулась и держала рот закрытым.
Только для нас.
В дождь у меня всегда было такое чувство, чувство тайны.
Но теперь, когда я смотрела на ее фотографии, все, что я видела — это ужас в ее глазах, когда ее жизни угрожали, чтобы добиться моего сттрудничества. Я бы сделала все, что угодно, если это значило защитить ее.
— Как ее зовут? — спросил Ник, оборвав мои воспоминания.
— Мойра. Мойра Крид.
Он повернулся от фотографии ко мне.
— Твои родители были еще вместе, когда ты пропала?
Я быстро помотала головой.
— Они давно разошлись. Мама хотела, чтобы у нас была одна фамилия, поэтому она не поменяла свою на девичью. Это упрощало многие вещи, я думаю.
Он ничего не сказал в ответ и перешел из гостиной в салон. Агги и я едва ли когда-то заходили туда. Он был обставлен в традиционном викторианском стиле, с алыми обоями и мебелью темного дерева. Окна были завешены тяжелыми портьерами, а пол из твердого дерева был покрыт потертым ковром.
Мебель тоже была традиционной, и у Агги был её полный комплект. Здесь были четыре стула и одно канапе. Деревянные рамы были из красного дерева с ручной резьбой, а жаккардовая обивка была цвета роз. Я уважала комплект за его возраст, и за то, что кто-то потратил уйму времени на его изготовление, но он был до смешного неудобным.
Ник остановился на пороге и уставился на огромный рояль в углу комнаты.
— Ты играешь? — спросил он.
— Нет, а ты?
Его глаза сузились от этой мысли:
— Я не знаю.
— Ты не знаешь, умеешь ли ты играть на пианино?
Он подошел к инструменту и вытащил скамейку. Я последовала за ним и села рядом, наши ноги оказались прижатыми друг к другу. Указательным пальцем он дотронулся до клавиши и нажал на неё. Звук задрожал в комнате. Я не слышала, как кто-нибудь играет уже целую вечность.
Агги тоже не слышала. Это был рояль её дочери, и Агги не могла собраться с силами и избавиться от него после её смерти. Ник вытянул пальцы, один за другим, проверяя клавиши, словно слоновая кость внезапно показалась ему знакомой. Он нажал одну, затем другую, и вдруг он уже играл, его пальцы бегали по клавишам с быстрой, убедительной точностью.
Я соскользнула со скамейки, пораженная, в восхищении, желая увидеть всю картину со стороны.
Чем больше нот он соединял, тем больше расслаблялось его тело, как если бы нити, которые все время сковывали его движения, внезапно ослабли.
Музыка стала темнее, выразительнее, глубокие ноты ударяли меня в грудь до тех пор, пока не осталось ничего в комнате, кроме меня и музыки, пока она не наполнила каждый угол в комнате и затопила все мои чувства.
Я закрыла глаза, когда Ник взял несколько высоких нот, которые звучали мягче, чем те глубокие, которые звучали подобно размеренному напеву под барабан. Песня напомнила мне много всего. О дожде и громе, о босых ногах на прохладном песке, о зенах граната, лопающихся у тебя на зубах.
И потом музыка внезапно закончилась и руки Ника — те самые руки, которые только что создали что-то настолько настоящее, что я чувствовала это всей душой — начали меня трясти и я открыла глаза.
— С тобой все нормально? — спросил он, и без размышлений, сомнений и ожиданий я поднялась на цыпочки и поцеловала его.
Он сразу же застыл, и я почти слышала его неуверенность.
Но потом он уже целовал меня в ответ, я пятилась назад до тех пор, пока не оказалась прижатой к стене и рамы картин не стукнулись друг о друга. Он не остановился. Я не остановилась. Он положил одну руку на мою поясницу, прижимая меня ближе. Другая рука двигалась по моей спине к затылку, и мой череп завибрировал от его прикосновения.
Я чувствовала, как его язык ласкает мои губы и ответила, раскрыв их и впуская его. Мое дыхание ускорилось, все внутри сжалось. И потом, так же быстро, как все началось, это закончилось и Ник отстранился.
— Элизабет, — сказал он резким дрожащим голосом. — Этого не может произойти.
— Почему?
— Потому что я — не один из хороших парней.
Боковая дверь со стуком открылась и я подпрыгнула. В доме раздался голос Агги. Она разговаривала с кем-то, но я не могла сказать, по телефону или кто-то был с ней.
Любопытствуя, я шагнула через дверь в гостиную и мельком увидела доктора Седвика, который следовал за Агги через холл в рабочий кабинет.