Изменить стиль страницы

Видимо, я еще как-то контролировала себя, и мысль, что он хочет увести у меня мое открытие, все же невысказанная, удержалась на самом кончике языка.

Он сидел, не шелохнувшись, лишь поднял брови.

— Это совсем глупо, то, что ты говоришь, — сказал он наконец, и меня словно кипятком окатило.

— Хорошо, пускай глупо, — согласилась я. — Но почему ты не хочешь видеть очевидное: мы сделали большое открытие.

— Да, открытие, —согласился он нехотя, —хотя и не большое. Но как бы там ни было, это не то, что нам нужно. Дело в том, что хотя общее направление удачное, и ты здорово его нашла, надо отдать тебе должное, но продолжение выбрано неверно, и вот теперь мы действительно в тупике.

— Не надо отдавать мне должного! И ни в каком мы не в тупике, — уже не выдержав, закричала я. — Я просто достигла цели. Цели, понимаешь, конца, точки!

Горечь, и слезы, и ярость, и что-то еще, что не могло выйти ни через горло, ни через глаза, казалось, сейчас разорвут мне грудную клетку. Мне хотелось бросить все, послать куда подальше, как можно дальше, я ничего больше не хотела, вообще ничего — ни его, ни этой науки, ни побед, ни поражений, — вообще ничего.

Единственное, что я хотела, это исчезнуть из этой квартиры, прямо сейчас, сию же минуту, чтобы не видеть ни его раздраженной от редкого бритья кожи, ни закостеневших ногтей, ни металлических глаз. Я хотела прыгнуть за борт, хлопнуть дверью, хотя при чем здесь борт и где там на нем дверь, я и сама не поняла.

— Значит, ты считаешь, что твое открытие и есть прорыв? Ты считаешь, что им мы перевернем науку, как хотели того в самом начале?

Я услышала голос Марка, и он заставил меня замолчать. Я не знала, прорыв или нет, я вообще не знала, что такое этот дебильный прорыв, я вообще ничего больше не знала.

— Ты успокойся, — сказал Марк, голос его по-прежнему ленивый, отливал металлом, совсем как глаза. — В твоем подходе есть что-то, изюминка, но не там, где ты ее видишь, совсем в другом...

— Сам успокойся, — процедила я и встала, резко отодвинув стул. Он закачался, но все же устоял.

Я подумала, что сейчас могу убить его, ну, если не убить, так ударить, а еще лучше — запулить чем-нибудь тяжелым, чтобы не прикасаться.

— Иди ты, знаешь куда, со своей изюминкой, — сказала я, все же сдерживая голос, не распуская его до крика, и рванула в коридор, сорвала с вешалки куртку и все же хлопнула дверью.

Я провела на улице часа три, сначала просто слоняясь по аллее, потом, окончательно окоченев (все же не лето), отогревалась двумя чашками кофе в маленьком кафе, куда мы раньше, в незапамятные времена, которых, казалось, и не было никогда, часто заходили с Марком. Потом я снова отмеряла в обе стороны ту же самую аллейку и все думала, думала, как же быть дальше, что делать, так ведь не может продолжаться.

Мне хотелось рыдать, именно рыдать, а не плакать, по-настоящему, взахлеб, до изнеможения, но я не могла и знала, что не буду.

Запахи наступающей весны все же потихоньку успокоили мои нервы и, что важнее, уложили в голове мысли, хотя не смогли смирить клокотание ярости, справившись лишь с сопутствующим ей головокружением.

Конечно, думала я, это глупость, что Марк хочет стащить мое открытие, он в любом случае мог бы стать соавтором, я была бы только рада. Зильбер просто злобствовал и не знал, что бы такое придумать. Ну а я, действительно, дура, хорошо хотя бы, что удержалась и промолчала.

Может быть, Марк действительно завидует, но стал бы он из-за мелкой зависти губить идею и дело, на которое сам потратил целый год? Вряд ли! Может быть, в результате подумала я, пытаясь быть максимально объективной, может быть, Марк на самом деле видит то, чего не замечаю я?

И хотя я гнала от себя обидную мысль, она возвращалась и нашептывала: не будь такой упрямой, посмотри на вещи с другой стороны. Ну, не упирайся, отойди в сторону и посмотри.

А если отойти и посмотреть, решила я в конце концов, то, что я придумала — я уже придумала, и это со мной. Моего открытия у меня никто не отберет. В худшем случае останется только оно. Но и Марка, может быть, следует послушать, почему нет, вдруг он прав. В любом случае я ничего не теряю.

Я вернулась домой примиренная, хотя внутри все еще бурлила так и не застывшая злость.

Марк лежал на диване и читал что-то из своего детского набора, подперев голову согнутой в локте рукой. Казалось, он не бы удивлен ни моим уходом, ни возвращением. На стенах так и висели плакаты, на столе лежали оставшиеся от обсуждения листочки и тетрадки, он ничего не убрал. Я присела у него в ногах, но от носков пахло, и я встала, взяла стул и села напротив.

— Марк, — сказала я, — хорошо, я согласна поработать еще. Давай ты мне объяснишь свой подход, и я постараюсь над ним поработать.

Он, не отрывая расплющенной щеки от ладони, посмотрел на меня все с той же стальной, но равнодушной пронзительностью, как будто я несколько часов назад не послала его, хоть и не в произнесенное явно, но понятно ведь, что в вполне конкретное место.

— Отлично, — произнес он медленно, хотя голос его не предвещал ничего отличного, — хочешь сейчас? — спросил он.

— Зачем откладывать? — я пожала плечами. — Когда скажешь.

— Тогда давай сядем к столу.

И он стремительно поднялся с дивана, проявляя при этом непривычную для своего бессонного тела резвость.

Теперь говорил он, не спеша, периодически заглядывая в мои глаза, как бы проверяя, согласна ли я с ним. Он не критиковал моего открытия вообще, он только остановился на одном его аспекте и обсуждал, вернее, обсасывал его, впрочем никак не продвигая. По его мнению, этот малюсенький кусочек, который для меня не отличался от десятков таких же и на который я не обратила бы никакого внимания, и был самым ценным в моей работе.

Я никак не могла понять; почему именно он, чем он так примечателен? Но я настроила себя на послушание, и моя нестихшая злость теперь была направлена внутрь, а не наружу. А потому я снова и снова уговаривала себя, молила, почти до гипнотической завороженности: ну сделай, как он хочет, как ему нравится, ну что тебе, жалко, что ли?

Мы договорились, что я поработаю отдельно над этим выделенным Марком и вытащенным пинцетиком (так как паль

цами не подхватить) маленьким вопросиком, и я начала собирать тетрадки и хотела снять плакаты, но Марк остановил меня.

— Пусть висят, — сказал он, — все лучше, чем мои морды.

И хотя я удивилась, чего это он вдруг по мордам прошелся, но согласилась: пусть висят.

В качестве компенсации за свою гуттаперчевую гибкость, или, лучше скажем, дипломатическую мудрость, я потребовала отмены следующего обсуждение, которое было назначено на этой же неделе. И хотя я не верила в успех своего нахального требования, Марк неожиданно легко отступил.

Я сидела в библиотеке все эти проклятые дни и ковырялась в своих записях, листая учебники и иногда в отчаянии роняя голову на стол, прикрыв рукой лицо, и особенно глаза, чтобы избежать утомительного электрического света, казалось, проникающего через глазные отверстия в череп, в самый центр мозга, злодействуя там своими искусственными световым разрядами.

Может быть, надеялась я, мой мозг работает именно таким причудливым образом, и все озарения случаются со мной в забытьи, в полудреме. Я с надеждой ждала, когда в раскаленном, вывернутом воображении снова появится злой тролль с загадочной улыбкой и недовольным голосом опять проговорит что-то заветное. Но ни тролль, ни какой другой урод не появлялись, и я поднимала тяжелую голову и, подставляя красные глаза под синтетические лучи света, набирала побольше воздуха в грудь и выдыхала с шумом, как, я видела однажды, делают штангисты перед подходом к весу.

Где-то на четвертый день я вдруг подумала с удивлением, что Марк, похоже, был не так уж не прав, и эта сама по себе мятежная мысль, вошедшая в меня со странным спокойствием, не показалась такой уж мятежной. Что-то вдруг начало вырисовываться, смутное, неясное, но я уже чувствовала, где находится продолжение, и знала, что найду его.