Изменить стиль страницы

Впрочем, такое состояние не было мне в новинку, и я не испугалась, как пугалась прежде, — все же жизнь хоть чему-то, но учит. Со мной случались неудачи и раньше, незначительные и значительные, разные неудачи. Впрочем, со временем их значение тускнело, они переставали казаться существенными, скорее наоборот — вообще никакими, но это ж со временем. В момент же, когда неудача постигает тебя, она представляется последней, потому что сейчас ты просто умрешь.

С возрастом я не то чтобы научилась не обращать на них внимания, эта йога мне была еще не под силу, скорее, я изучила ответную реакцию организма и привыкла к ней и старалась, если уж не умею управлять ею, то хотя бы не пугаться ее и, если удается, относиться к ней, как к леденящему детективу, совсем не страшную концовку которого уже знаешь, так как раньше уже читала.

Я уже знала, что сначала должен пройти период паники, отчаяния и бессилия, когда не только тело и воля, но и мозг заблокированы кажущейся безысходностью, и именно в таком состоянии я пребывала сейчас.

Но этап этот длится недолго и сменяется, Как ни странно, другой крайностью — периодом усиленного оптимизма и революционной энергии. Б такие моменты я явно слышала голоса, которые, возможно, нашептывали нечто аналогичное и Жанне д'Арк, только ей со значительно большим успехом — достаточно вспомнить результат. В моем же мозгу поднаторевшие за пару веков в историческом материализме голоса бросались избитыми, но бодрящими лозунгами типа: «Вставай, заклейменный, на бой, последний и решительный. А как подлый мир разрушишь, так сразу станешь всем и двинешь дальше по жизни счастливым победителем людей и животных». Орлиный этот клекот бросает ум, инстинкты и тело в стремительный вихрь и хочется бежать, и бороться, и ругаться, и выяснять отношения.

А поэтому позыв этот отчаянный лучше всего пропустить, охладив его остатками воли и разума, хоть опасливо, но настойчиво бубнящего, что вообще-то лучше всего сесть и подумать. И так как именно этот подсказываемый разумом подход и оказался подтвержденным жизнью, то сейчас, сидя, а скорее, полулежа на подоконнике и плавя своим лбом леденящую толщу стекла, я прокручивала в уме спасительное: «Надо бы пойти кофе попить».

Уже идя по коридору и чувствуя, что первый период бессилия сменяется вторым периодом угрожающей решимости, я сказала самой себе и, по-моему, даже вслух, и даже громко:

— Ничего себе профессора гарвардские отмачивают! Прям как детки малые.

И все же я сдержала себя и не пошла в штыковую, а залила свою решимость горячим кофе, и эта запоздалая порция кофеина освежила мой оплывший разум, и все вдруг встало на свои места.

Все вдруг оказалось совсем даже неплохо, и, конечно, прав Марк — занежилась я в этих своих служебных личностных связях, потеряв главное, нить, забыв, для чего все изначально было задумано. А задумано было не для кокетства с длинноруким интерном и не для душеспасительных бесед с престарелым самодуром, а для большой и красивой цели, которая лишь сейчас полностью прояснилась в непонятных мною и даже казавшихся еще недавно бессмысленными словах Марка: «взорвать науку».

Так я и отсиделась, избавляясь от своих эмоций и ускоренными темпами проходя оба безнадежных периода, и через час вышла из кафетерия с чувством, что вновь нашла себя, что я, как блудный сын, возвращаюсь в свою заждавшуюся семью, где ждет меня непаханая целина науки, по которой я истосковалась, и любимый Марк, которого я почему-то обижала в последнее время. И все вновь наполнилось целью и стало однозначно и понятно и наградило меня решимостью.

Впрочем, оставалось два вопроса: надо ли сообщать Зильберу о том, что я увольняюсь, или лучше просто оповестить его по почте, и второй, менее практический, но более таинственный, — откуда Зильбер знает Марка.

С первым вопросом все было ясно: по-хорошему, конечно, надо бы зайти завтра к Зильберу, но мне не очень-то хотелось снова создавать стрессовую ситуацию ни для себя, ни для него, и поэтому я решила послать свое заявление письмом. В конце концов, не я ему гадостей наговорила, почему же у меня должны быть угрызения совести?

Со вторым вопросом было сложнее, загадочнее. Зильбер, без сомнения, знал Марка либо по имени, либо даже в лицо, и это опять же было странно, потому что непонятно, когда они могли пересечься — Марк никогда, во всяком случае, насколько я знала, не был до меня связан с психологией, Зильбер никогда не занимался ничем другим. К тому же Зильбер не любил знать кого-то,он вполне искренне считал, что знать должны его.Все это наводило на уже знакомую мысль, что Марк был хорошо известен в гарвардских кругах либо как ученый, либо каким-то другим, возможно, скандальным, образом.

Но затем я вспомнила, что Зильбер говорил о Марке как о несостоявшемся гении, и хотя формулировка включала в себя отчетливый привкус презрения, но в устах мэтра слово «гений», даже с определением «несостоявшийся», звучало сильно. При этом, мстительно улыбалась я своим мыслям, судить о том, состоялся гений или нет, может только тот, кто сам включен в сонм гениев состоявшихся, впрочем, мэтр, безусловно, себя к таковому причисляет. Ну да Бог с ним, великодушно простила я Зильберу.

Тем не менее вся эта таинственность вокруг Марка, человека, с которым я живу вместе уже не один год, стала меня утомлять. И, хотя я подозревала, что детективная интрига наверняка отсутствует, мне все же было неловко и перед собой, и перед другими — вроде бы я первая должна знать про Марка все, а не последняя. Но расспрашивать всяких потенциальных недоброжелателей вроде Зильбера мне не хотелось, это было бы и нечестно по отношению к Марку, и вообще глупо подставляться под злобствование недругов, завистников, или кем они ему там приходятся. Но и Марк, я знала, мне ничего не скажет, он уже не раз отшучивался и увертывался от ответов, а прижимать его к стенке мне не хотелось.

Я, конечно, сразу подумала о Роне — они друзья и относятся друг к другу с уважением и симпатией, кто еще сможет рассказать мне о Марке, о всех его таинственных похождениях более объективно, чем душка Рон? Вообще, это смешно, подумала я, другая бы на моем месте пыталась бы узнать побольше о бабах, с которыми раньше перекрещивались пути ее неразгаданного друга — и такое любопытство жизненно, а потому понятно. Я же стремлюсь выяснить, что у моего избранника было не с бабами, а с разными науками и что такого срамного получилось из их интимных связей.

Конечно, мое желание было и извращенно, и смехотворно одновременно, и я утешала себя лишь тем, что Марк и сам не лыком шит, и потому проблемы, связанные с ним, также непросты.

У меня еще оставалось с полчаса до встречи с Марком, и я успела забежать на кафедру к Рону, но, как и ожидала, его там не застала. Более того, я с разочарованием узнала, что его вообще нет, что он уехал на два месяца в Европу читать лекции в каком-то ихнем университете и что, может быть, кроме того, задержится там еще на несколько недель.

Ну что ж, подумала я, пожила с зашоренными глазами и еще чуток поживешь. И, хотя я твердо решила, что, когда Рон приедет, я у него непременно все разузнаю, все же я испытала облегчение, которое обычно испытываешь, когда дело, которое делать не хочется, можно отодвинуть во времени, и не твоя в этом вина, а имеется на то объективная причина.

Мы сели с Марком за маленький столик в уголке, мое настроение совершенно изменилось, и я с нежностью смотрела на его довольное и жизнерадостное сейчас лицо. Он заметил мой совсем непохожий на вчерашний взгляд и протянул руку и накрыл мою ладонь своей. Я решила ему не рассказывать про Зильбера: все равно он хотел, чтобы я уволилась, и какая разница, как результат достигнут, главное — достигнут.

— Ну что, Марк, когда начнем? — спросила я, зная, что он понимает, о чем я.

— Когда скажешь. Я давно готов и жду тебя, — ответил он, и я расслышала в его голосе нетерпение и поняла, что он тоже застоялся, что ему тоже надоело топтание на месте, и он, как и я, в напряженном предвкушении начала.