– Я заплатила за нее шесть тысяч сестерциев, а теперь она стоит двенадцать, – пробормотала Стратоника.
– Ты получишь двадцать. Пойдем сейчас же к претору, а потом ко мне за деньгами.
– Я не продал бы нашу дорогую Нидию и за сто тысяч, но мне хочется услужить благородному Клодию, – сказал Бурдон жалобно. – А ты поговоришь с Пансой насчет места распорядителя на играх, благородный Клодий? Оно как раз по мне.
– Ты его получишь, – сказал Клодий и добавил шепотом: – Этот грек может тебя озолотить: деньги сыплются из него, как из сита, отметь этот день белым камешком, мой Приам[111].
– Что ж, по рукам? – спросил Главк, как обычно при заключении сделки.
– По рукам, – ответил Бурдон.
– Значит… значит, я пойду с тобой? Какое счастье! – прошептала Нидия.
– Да, моя красавица. Отныне самой тяжкой твоей обязанностью будет петь греческие гимны красивейшей женщине в Помпеях.
Девушка высвободилась из его рук. Лицо ее, такое радостное мгновение назад, переменилось, она тяжело вздохнула и снова схватила Главка за руку:
– Я думала, ты возьмешь меня к себе!
– Да, на первых порах. Но пойдем, мне недосуг.
Глава IV. Бедная черепаха. Новые перемены в судьбе Нидии
Утреннее солнце сияло над маленьким благоухающим садом в перистиле у афинянина. Печальный и задумчивый, он лежал, опираясь локтем на аккуратно подстриженную траву, легкий тент защищал его от знойных лучей.
Во время раскопок этого замечательного дома в саду нашли панцирь черепахи, которая там жила. Это странное звено в цепи творения, существо, лишенное природой всех радостей жизни, кроме пассивного и сонного восприятия окружающего, поселилось там за много лет до того, как Главк купил дом; это событие произошло так давно, что не сохранилось в человеческой памяти, но говорят, что черепахи живут невероятно долго. Дом строили, потом перестраивали, его владельцы менялись и умирали, а черепаха все влачила свое медленное и безразличное существование.
Во время землетрясения, которое за шестнадцать лет до описываемого нами времени разрушило многие здания города и перепугало жителей, дом, в котором теперь жил Главк, сильно пострадал. Обитатели надолго его покинули; вернувшись, они расчистили руины, которые погребли под собой сад, и нашли там черепаху, целую и невредимую, она и не подозревала о том, какое разрушение совершилось вокруг. Казалось, она, со своей холодной кровью и вялыми движениями, была заколдована, но она вовсе не была такой бездеятельной, какой казалась; размеренно и неуклонно ползла она вперед, дюйм за дюймом она вращалась по маленькой своей орбите, и целые месяцы проходили, пока она завершала круг. Она была неутомима, эта черепаха! Терпеливо и с трудом двигалась она по пути, который сама избрала, не проявляя никакого интереса к окружающему, словно философ, погруженный в себя. Было что-то величественное в ее себялюбивом одиночестве! Солнце, которое ее грело, дожди, которые ее мочили, воздух, которым она дышала, были ее единственными радостями. Неприметная смена времен года в этом теплом климате не тревожила ее. Она была защищена панцирем, как святой – своим благочестием, мудрец – своей мудростью, влюбленный – надеждой.
Она не воспринимала перемен и потрясений времени, она сама была как бы символом времени, медленная, неуклонная, вечная, чуждая страстей, волнений и усталости смертных. Бедная черепаха! Ничто, кроме извержения вулкана и содроганий расколотой земли, не могло погасить вяло тлевшую искру твоей жизни. Неотвратимая смерть, которая не щадит ни блеска, ни красоты, проходила мимо, не замечая этого существа, для которого смерть была бы совсем незначительной переменой.
Эта черепаха вызывала у горячего и живого грека удивление и сочувствие. Он мог часами смотреть, как она медленно ползет, и раздумывать о ее судьбе. В радости он презирал ее, в горе – завидовал. И теперь, лежа на траве, афинянин глядел, как она движется почти незаметно для глаза, и говорил себе:
«Орел уронил камень из когтей, думая проломить твой панцирь, но камень размозжил голову поэта[112]. Такова судьба! О ты, глупое существо! У тебя были отец и мать, может быть, много веков назад у тебя был друг. Любили когда-нибудь твои родители или ты сама? Бежала ли твоя ленивая кровь быстрее по жилам, когда ты ползла рядом со своим супругом? Была ли ты способна на привязанность? Огорчало ли тебя, если его не было рядом? Чувствовала ли ты его присутствие? Чего бы я не дал, чтобы узнать тайну твоей бронированной груди, увидеть твои скрытые желания, постичь тонкую, как волос, разницу, которая отделяет для тебя горе от радости! И все же, думается мне, присутствие Ионы ты ощутила бы! Ощутила бы ее приближение, как ветерок, как солнечное тепло. Сейчас я завидую тебе, ибо ты не знаешь, что ее здесь нет, а я… если б я мог уподобиться тебе в то время, когда не вижу ее! Какие сомнения, какие предчувствия меня преследуют! Почему она не хочет меня видеть? Уже столько дней я не слышал ее голоса. В первый раз жизнь мне не мила. Я словно остался один на пиру, светильники погашены, цветы увяли. Ах, Иона, если б ты знала, как я тебя люблю!»
От этих размышлений влюбленного Главка оторвала Нидия. Легкими и осторожными шагами она прошла через мраморный таблин, потом через портик и остановилась около цветов, росших в саду. В руках у нее был сосуд с водой, и она полила жаждущие растения, которые словно ожили при ее появлении. Девушка наклонилась понюхать их. Она прикасалась к ним робко и ласково, ощупывала их стебли, чтобы убедиться, не портит ли их красоты сухой листок или насекомое. Когда она переходила от цветка к цветку, сосредоточенная, изящная, нельзя было себе представить более подходящую служанку для богини сада.
– Нидия, дитя мое! – окликнул ее Главк.
При звуке его голоса она замерла, затаила дыхание и, покраснев, прислушалась. Губы ее приоткрылись, голова повернулась на звук. Потом она поставила сосуд с водой и поспешила на зов; удивительно, как безошибочно она прошла среди цветов кратчайшей дорогой к своему новому хозяину.
– Нидия, – сказал Главк, нежно гладя ее длинные и мягкие волосы, – уже три дня ты живешь под покровительством моих Пенатов. Улыбаются ли они тебе? Хорошо ли тебе здесь?
– Очень, – отвечала рабыня со вздохом.
– А теперь, – продолжал Главк, – когда ты немного оправилась от тяжких воспоминаний о своей прежней жизни, когда на тебе одежда, – и он коснулся ее вышитой туники, – более подходящая для твоей грациозной фигуры, теперь, когда ты привыкла к добру, дорогое дитя, да благословят тебя боги, я хочу просить тебя об одной услуге.
– Скажи, что могу я для тебя сделать? – спросила Нидия, сжимая руки.
– Слушай же, – сказал Главк. – Хоть ты еще ребенок, но будешь моей наперсницей. Слышала ли ты когда-нибудь про Иону?
Слепая девушка вздрогнула и побелела, как одна из статуй, что сверкали в перистиле, и, помолчав, ответила через силу:
– Да, я слышала, что она из Неаполя и очень красива.
– Красива! Ее красота может затмить солнце! Из Неаполя! Нет, она гречанка по происхождению. Только Греция могла породить такое совершенство. Нидия, я люблю ее!
– Я так и думала, – сказала Нидия спокойно.
– Я люблю ее, и ты должна сказать ей об этом. Счастливица Нидия, ты войдешь в ее комнату, услышишь ее голос, будешь греться в лучах ее тепла!
– Как! Неужели ты хочешь послать меня к ней?
– Да, ты пойдешь к Ионе, – сказал Главк таким тоном, словно подразумевал: «Чего еще можешь ты желать?»
Нидия расплакалась. Главк встал, привлек ее к себе и стал утешать, как брат:
– Нидия, дитя мое, ты плачешь, потому что не знаешь, какое счастье тебя ждет. Она нежная, ласковая, как весенний ветерок. Она будет тебе сестрой, она оценит твои таланты, полюбит тебя за изящную простоту, как никто другой, потому что эта простота ей сродни… Ты все еще плачешь, глупенькая? Я не стану тебя принуждать. Окажешь ты мне эту услугу?