Изменить стиль страницы

«Видели вы Тиррела? – сказал он. – Он опять принялся за свое: знаете, что ты впитал с молоком матери, и так далее». Я побледнел, услышав имя Тиррела, и ответил очень коротко, что именно – уже не помню. «Ага! – продолжал Торнтон, глядя на меня с наглой фамильярностью. – Я вижу, вы ему не простили: в *** он сыграл с вами гнусную шутку – соблазнил вашу любовницу или что-то в этом роде, он мне рассказывал. А скажите, что с этой бедной девушкой?»

Я не ответил, сердце у меня упало, захватило дыхание. Все мои страдания показались мне ничем по сравнению с только что перенесенным унижением. Это о ней… о ней… которая некогда была моей гордостью… честью… всей жизнью… о ней говорили так… и… я не в силах был думать об этом. Я быстро встал, бросил на Торнтона взгляд, который привел бы в полное замешательство человека, не столь бесстыдного и подлого, как он, и вышел из комнаты.

В эту ночь я, не смокнув глаз, лихорадочно метался на своей постели, точно это было ложе, усеянное шипами, и вдруг сообразил, какую пользу могу извлечь из Торнтона при осуществлении своего замысла. На следующее утро я разыскал его и подкупил (это было не очень трудно): он обещал мне хранить тайну и помогать. Всякому, видевшему и наблюдавшему не так много самых различных людей, как довелось тебе, план мщения, выработанный мною, показался бы каким-то вымученным, неестественным. Ибо люди, поверхностно судящие обо всем, готовы считать естественными всякие чудачества в спокойном течении повседневной жизни, но они неспособны представить себе их в бурном кипении страстей, а ведь именно в подобные мгновения хватаешься за любую нелепость, если она окажется средством, ведущим прямо к цели. Если бы тайные движения сердца смятенного, охваченного страстями, были открыты всем, в них можно было бы обнаружить гораздо больше романтического, чем во всех баснях, от которых мы с недоверием и презрением отворачиваемся, считая их преувеличенными и фантастичными.

Мысленно я строил тысячи планов мщения, но среди них смерть моей жертвы была лишь самой последней целью. Да, смерть – мгновенная судорога – представлялась мне лишь очень слабым возмездием за жизнь, ставшую медленной, непрерывной пыткой, на какую меня обрекло его предательство. Но мое страдание, мои муки я еще мог бы простить. Жало моей мести острила и яд ее питала мысль об участи, постигшей создание более невинное и более оскорбленное, чем я. Этой жажды мщения не могла утолить какая-либо обычная расплата. Если фанатизм удовлетворяется только дыбой и пламенем костров, ты легко можешь представить себе ненависть, которую испытывал я: столь же неукротимую и яростную, но притом смертельную, неуклонно стремящуюся к одной цели и справедливую. И если фанатизм мнит себя добродетелью, то так же было и с моей ненавистью.

Окончательно созревший у меня замысел состоял в том, чтобы все крепче и крепче привязывать Тиррела к игорному столу, быть неизменным свидетелем его безрассудств, наслаждаться его лихорадочным возбуждением и страхом, постепенно погружать его на самое дно нищеты, упиваться предельным унижением, которое он тогда испытает, лишить его помощи, утешения, сочувствия и дружбы с чьей бы то ни было стороны, незримо следовать за ним в какую-нибудь жалкую, грязную конуру, следить за борьбой, которую неутолимость желаний поведет в нем с возмущенной гордостью, в конце концов увидеть изможденное лицо, впавшие глаза, бескровные губы – ужасные, мучительные следы жестокой нужды, доводящей до голодной смерти. И тогда, у этого последнего предела, но не раньше, я открылся бы ему, предстал бы перед ним, простертым без надежды и помощи на смертном ложе, и крикнул бы ему в ухо, уже едва слышащее, то имя, которое сможет пробудить в нем страшные воспоминания, лишить его борющееся в предсмертных судорогах сознание последней опоры, последней соломинки, за которую он в безумии своем пытался бы ухватиться, и еще больше сгустить сумрак близкого конца, открыв его трепещущим чувствам преддверие разверстой пасти ада.

Охваченный нечистым пылом, который возбудили во мне эти намерения, я помышлял только о том, как бы их осуществить. Торнтона, неизменно связанного тесными отношениями с Тиррелом, я использовал для того, чтобы он все больше и больше завлекал Тиррела в игорный дом. А так как неверное счастье за столом в притоне не могло привести даже такого неутомимого, пламенного игрока, каким был Тиррел, к разорению так быстро, как того требовало мое нетерпение, Торнтон пользовался каждым подходящим случаем, чтобы затевать с ним игру один на один и ускорять осуществление моих замыслов, применяя так хорошо известные ему неподобающие приемы. Враг мой с каждым днем приближался к полному разорению. Близких родственников он не имел, с дальними рассорился; друзьям своим и даже знакомым он надоел постоянными приставаниями или возмутил их своим поведением. В целом свете, по-видимому, не было человека, который протянул бы руку помощи, чтобы спасти его от окончательного безденежья, от полной нищеты, к чему он приближался в полном отчаянье. Последнее, что он способен был выжать из бывшего своего имущества или из бывших друзей, немедленно ставилось на карту в игорном доме и немедленно проигрывалось.

Может быть, все это шло бы не так быстро, если бы Торнтон не поддерживал его надежд всевозможными искусными способами. Тиррел часто пользовался его услугами как профессионала. Торнтон хорошо знал все домашние дела игрока, и когда он давал ему обещание изыскать на самый крайний случай какое-нибудь средство для поправления дел, Тиррел с готовностью предавался успокоительной надежде.

Я со своей стороны принял имя и внешний облик, под которыми стал известен тебе в Париже, а Торнтон представил меня Тиррелу как молодого англичанина, очень богатого и в еще большей мере – неопытного. Игрок жадно ухватился за новое знакомство, из которого, в чем быстро уверил его Торнтон, можно было извлечь выгоду. Таким образом я получил легкую возможность день за днем отмечать, как сеть, которую я сплетал вокруг Тиррела, становится все плотнее, как месть моя приближается к вожделенной цели.

Но это было еще не все. Я только что сказал, что на белом свете не было человека, который бы спас Тиррела от заслуженной им и неминуемой участи. Но я запамятовал, что было все же одно существо, которое еще таило к нему нежную привязанность и к которому он, в свою очередь, испытывал, казалось, более благородное и нежное чувство, сохранившееся со времен, когда он не был так испорчен и грешен. И вот я приложил все свои силы и старания к тому, чтобы это существо (ты легко догадаешься, что то была женщина) отшатнулось от моей добычи; я не мог допустить, чтобы у Тиррела сохранилось утешение, которого он лишил меня. Я применил все средства обольщения, чтобы ее нежное чувство перешло от него ко мне. Все, что могло мне помочь, клятвы и обещания, соблазны любви и богатства – все было пущено в ход, и в конце концов – успешно; я одержал победу. Эта женщина стала моей рабой. Когда Тиррел колебался – идти ли ему дальше по гибельной дороге, именно она боролась с его сомнениями и подталкивала его вперед; именно она обстоятельно сообщала мне о плачевном положении его финансов и делала все, что только могла, для того, чтобы они как можно скорее иссякли. А самое жестокое предательство – бросить его на произвол судьбы в самую тяжелую минуту – было, по моему желанию, отложено до наиболее подходящего случая, и я ожидал его с какой-то злобной радостью.

В осуществлении моего замысла смущали меня два обстоятельства: во-первых, знакомство Торнтона с тобой, во-вторых, совершенно неожиданное получение Тиррелом (немного времени спустя) двухсот фунтов за отказ от каких бы то ни было возможных дальнейших претензий к покупателям его имения. Ты должен простить меня, если с первым, поскольку оно могло помешать осуществлению моих планов или раскрыть мое инкогнито, я постарался как можно скорее покончить. Другое меня сильно встревожило, ибо первой мыслью Тиррела было отречься от игорного стола и попытаться жить на полученные им жалкие гроши столько времени, сколько позволит строжайшая бережливость.