Изменить стиль страницы

В эту минуту крики стали стихать, где-то внизу одна за другой разорвались две мины. Рядом со мной, тяжело дыша, заглатывая слова, Глуз кричал в телефон:

— «Донец»! «Донец»!.. В пять ноль-ноль атака противника при поддержке авиации отбита. Прошу патронов и мин.

Уже совсем рассвело. По скату горы полз беловатый дым. Рядом со мной, раскинув руки, лежал мертвый Володя. Он лежал не по-детски длинный, вытянувшись, так что казался больше ростом, с полуоткрытыми застывшими глазами, с восковым лицом. Черная, залитая кровью штанина задралась, обнажая ногу. На подошвах изодранных камнями ботинок налипла глина и сухие стебли травы.

Закусив губу, я смотрел на Володю и думал:

«Обо всех своих мертвых друзьях ты, милый мальчик, писал письма. Куда же о тебе написать? Кому рассказать о твоей смерти? Где твой дом и где твои родные?»

Расстегнув карманы Володиной гимнастерки, я вынул вещи: красноармейскую книжечку, перочинный нож, вечное перо, которым он писал письма, удостоверение ремесленного училища.

В полдень мы хоронили убитых. Их было семнадцать. Бойцы вырубили в граните братскую могилу, положили мертвых, засыпали их свежей травой и завалили щебнем. На самом верху могилы мы положили тяжелый камень, отколотый вражеским снарядом от гранитной скалы. Раненый пулеметчик Вася высек на этом камне обломком штыка выпуклую красноармейскую звезду.

Вечером я простился со всеми товарищами, обнялся с Глузом и, в последний раз взглянув на могилу, медленно побрел вниз, к поляне, где меня ждал коновод с лошадьми. Похудевший за трое суток Орлик радостно заржал, увидев меня. Я вынул из сумки кусок черствого хлеба и протянул ему. Он, шевельнув бархатной губой, осторожно захватил хлеб и, хрумкая, проглотил его. Вскочив на коня, я съехал по тропинке к реке и поскакал в ущелье.

Командный пункт соединения Щагина, где я условился встретиться с Неверовым, располагался на западных склонах горы Хребтовой, совсем близко от командного пункта Аршинцева. Такое расположение, бок о бок с Аршинцевым, вначале удивило меня, но потом я понял, что благодаря этому южнее Горячего Ключа образовался крепкий узел обороны, прикрывающий долину реки Псекупс, подступы к Хребтовому перевалу и долину реки Нечепсухо. Таким образом, сосредоточенные на узком участке соединение Щагина и дивизия Аршинцева обороняли важные проходы на Туапсе и прямой выход к морю. У Щагина были такие же, как у Аршинцева, добротные, сделанные из камней и бревен, блиндажи, так же стояли в кустах замаскированные машины и мотоциклы.

Полковник Александр Ильич Щагин, грузный человек с седой головой и добродушным лицом, сидел на табурете у входа в блиндаж. На мой вопрос об обстановке он сказал, что на его участке никаких изменений нет.

— Впрочем, — застенчиво улыбнулся Щагин, — противник на меня не очень сильно нажимает. Ведь моя дорога — это так только, название одно. А если еще пойдет дождь, то по ней не проедешь и не пройдешь. Так что противник ведет тут беспокоящий огонь, а основной удар направил на Бориса Никитича.

— А Борис Никитич выдержит? — спросил я.

— Полковник Аршинцев все выдержит, — серьезно ответил Щагин, — это замечательный командир и… и очень надежный сосед. Пока он рядом со мной, мой правый фланг неуязвим. Да, многие из нас, — сказал он, помолчав, — когда на равнине мы не смогли удержать противника, считали горы чуть ли не раем. На самом деле это далеко не так.

И он стал говорить о трудностях в организации горно-вьючного транспорта, оснащения войск горным снаряжением, о том, что война в горах требует специальных знаний, своеобразной тактики, совершенно отличной от тактики боев на равнине.

— Людям приходится на каждом шагу переучиваться, — продолжал полковник. — Взять хотя бы такой пример. На равнине командир роты привык чувствовать локоть соседа. Здесь же, в горах, совсем иное. Он на своем опорном узле изолирован. А привычки-то у него еще старые. И вот он подчас теряет фланги, допускает обход роты противником. Хорошо еще, что гитлеровцы действуют мелкими группами, я успеваю их ловить своими резервами.

Наш разговор прервал прилетевший из-под Новороссийска летчик Игнатов. Он сообщил тяжелую весть об эвакуации наших войск из Новороссийска. Вечером за столом, в щагинском блиндаже, Игнатов курил папиросу за папиросой и рассказывал:

— Когда наши ушли с Тамани, немцы уже прорвали западный фас новороссийского обвода, взяли Глебовку, залезли на гору Чухабль и вышли к колхозу «Победа». Я был там поблизости и видел, как дрался один наш батальон, им командовал Востриков. Левьщ флангом этот батальон упирался в море. Против него наступали вражеские автоматчики, на правый фланг лезли танки, за танками кавалерия. Немцы несколько раз атаковали батальон Вострикова и выбили его из станицы, но он окопался за станицей. В этот день я вылетел на задание и видел все это сверху. Понимаете, дует северо-западный ветер, и вот фашисты подожгли станицу. Ветер гонит густые клубы дыма прямо на Вострикова, а за дымовой завесой идут толпы немецких автоматчиков. Я кружу над нашими, а сердце у меня бьется: неужели не видят? И, понимаете, вдруг, когда немцам оставалось пробежать всего тридцать метров, ветер повернул, дым рвануло назад, и гитлеровцы оказались перед окопами, как на столе. Ох, и дали же им!

— Потом мне рассказывали, — закончил летчик, — повел этот Востриков своих людей в ночную атаку. Его поддержали своим огнем две канонерки старших лейтенантов Зубкова и Перекреста, с их помощью Востриков дал фашистам по шее и отбил станицу… Но это не помогло…

Игнатов встал и нервно заходил по блиндажу. Мы с полковником молчали. Летчик находился в том состоянии душевного напряжения, которое обычно бывает после боя, и особенно болезненно чувствуется оно после кровопролитного и неудачного боя, когда к обычному волнению примешивается обида, озлобление, недовольство собой, жалость к товарищам.

Выпив воды, Игнатов свернул непослушными пальцами папиросу, чиркнул спичку и продолжал:

— Шестого сентября вражеское кольцо стало сужаться вокруг Новороссийска. Наши кидались в контратаки, на всех участках дело доходило до рукопашных боев, но враги теснили с трех сторон, и уже стало ясно, что города не удержать…

— Паники не было? — сквозь зубы спросил Щагин.

— Паники не было, — ответил Игнатов, — но вы понимаете, когда люди чувствуют, что противник сильнее и что город сдадут, силы теряются…

— Вы скажите просто: бежали или не бежали?

— Бегущих я не видел, — сердито ответил летчик. — Знаю, что люди сотнями умирали на рубежах и совершали такое, что и не расскажешь. Особенно яростно дрались моряки. Фашисты их боялись чуть ли не больше, чем «катюш». Как они дрались под Глебовской, под горой Сахарная Голова, в поселке Мефодиевском и на улицах города! Но немцев было в десятки раз больше, да с танками, а их авиация не давала нашим вздохнуть.

— А как там сейчас? — спросил я.

— Три дня на улицах шли бои. Девятого наши оставили город.

— Далеко отошли от города?

— Нет, до цементного завода. Это правее Мефодиевского. Цемесская бухта и вся восточная часть Новороссийска под нашим контролем…

Игнатов замолчал, выкурил папиросу и, сославшись на усталость, ушел спать. На рассвете ему предстояло лететь в штаб Черноморской группы.

— Да, видно, ничего там хорошего не получилось, — сказал Щагин, — будем надеяться, что наши удержатся на цементном заводе и замкнут Цемесскую бухту. Если же мы не удержим этого участка, немцы начнут наступать вдоль моря и могут смять весь наш левый фланг. Впрочем, правый фланг у нас не в меньшей опасности, чем левый.

— Почему? — спросил я.

— Потому, что немцы стягивают силы на Туапсе, и, если им только удастся прорваться там к морю, произойдет трагедия, которую только можно себе представить.

Несмотря на значительное замедление темпов вражеского наступления, наше положение в сентябре стало более опасным, чем оно было в августе.