Изменить стиль страницы

Потом наши отрядники ложатся спать. Ася Пудалова усаживается на нары — чинить чью-то в лоскуты разорванную шинель. Гамбарян и Лященко засыпают. Немец лежит, уставившись в потолок.

Мне не спится. Я прошу Асю Клюшкину рассказать о своей работе. Она садится на пол рядом со мной, обнимает руками колени и задумывается.

— Что ж тут рассказывать? — растягивая слова, говорит она. — Трудно нам так, что и не рассказать. Чтобы все это понять, надо самому видеть…

Глядя в угол хижины, точно всматриваясь во что-то, Ася усмехается:

— На войне все говорят о геройстве. Тот, дескать, первый ворвался в немецкую траншею, тот людей поднял под огнем, а тот снайпер отличный или ценного «языка» добыл. Это, конечно, все героические дела, и у нас правильно таким людям уважение делают. Про этих людей и рассказывать, и слушать интересно. А мы сидим тут на краю света, и страшно нам, и голодно, и труда нашего никто не видит, и никто даже не представляет, какой это каторжный труд…

— Это мы сегодня только дома, — вставляет Ася Пудалова, перекусывая нитку, — вчера позволил нам лейтенант отдохнуть и помыться. «Мы, — говорит, — без вас пока обойдемся, потому что снег засыпал и фрицев и нас и никаких действий на ближайшие дни не предвидится». А то мы как уйдем с утра, так до самой ночи в горах.

— Говорят, под пулями человеку страшно, — продолжает маленькая Ася Клюшкина. — Это правильно. Умирать никому не хочется. Но знаете, что самое страшное?

— Что?

— Самое страшное — это когда умирающего человека тащишь по ледникам да по тропкам над пропастью. И у него силы нет, и у тебя сила небольшая, а кругом холодные льды и снег выше роста человеческого. Вот расстелешь кусок брезента на льду, раненого на него положишь, а сама в лямки впряжешься.

— В какие лямки?

— На брезент мы лямки приспособили, чтобы тащить было удобнее. Впряжешься в эти лямки и тащишь. Пока вниз по льду тащишь — ничего. А как только снег глубокий или крутой подъем, прямо из сил выбиваешься. Шаг протащишь, а потом ложишься лицом в снег и плачешь. Ведь человек на брезенте кровью исходит. У нас в правилах написано, чтоб через восемь часов после ранения боец был уже эвакуирован в дивизионный госпиталь. А разве тут можно выполнить эти правила? Вот и ломаешь голову, как бы человека спасти. И рану ему бинтом перевяжешь, и чаем горячим из термоса напоишь, и одеялом накроешь его… А сама тащишь… В глазах темно, и руки себе кусаешь от слабости, чтобы не упасть и не уснуть в снегу…

Ася Пудалова почти неодобрительно посматривает на подругу, но говорит, чуть-чуть улыбаясь:

— Ты расскажи про этого твоего…

— Какого?

— Да про грузчика авлабарского.

Маленькая Ася густо краснеет, смущенно опускает голову, а потом машет рукой и говорит мне:

— Это смех и слезы.

— А что?

— Недели три назад это случилось. Я была при отряде, на дежурстве. Лежу за камнем и поглядываю вперед. А впереди, между камней, бойцы наши лежат, из карабинов постреливают. Ну и немцы, конечно, отвечают. Редкая перестрелка идет. Погода пасмурная, ветер гудит, и снег все время срывается. Вдруг я слышу, кричит один сержант: «Ася! На левый фланг!» Я ползу на левый фланг и вижу: на льду один наш распластался, а лед под ним красный от крови. Боец здоровенный такой, из Тбилиси сам, грузчиком в Авлабаре работал, Вано его зовут. Ну вот, лежит он и к боку руки прижимает, а сам уже побелел от потери крови. Подползла я к нему, расстегнула ему стеганку, брюки, смотрю — в боку у него пулевое ранение и все кругом залито кровью. Перебинтовала я его, втащила на брезент и поползла в тыл. Сначала ползти было легко, потому что камни лежали редко и льдом все затянуло. А потом камней все больше и больше, весь лед камнями засыпало. Раненый стонет и просит только: «Полегче, доченька, полегче!..» Я уж чувствую, что из сил выбиваюсь. А тут, как назло, тропка вся снегом засыпана и крутой подъем начался, над самой пропастью… Привязала я Вано к брезенту, чтоб в пропасть не скатился, положила его на лыжи и тащу. Два-три шага протащу и останавливаюсь — очень уж тяжелый. Вспотела вся, руки и ноги дрожат, голова кружится. Лягу я лицом вниз, полижу снег, отдохну минутку и дальше ползу. Гляну вверх — тропе и конца не видно, а снег все глубже и глубже. И вот, верите, не выдержала я: сердце у меня заболело, и потеряла я сознание. Потом прихожу в себя и вижу, что я уже лежу на брезенте, а меня тащит по снегу Вано. Тащит он меня, а сам рану рукой зажал и ругается на чем свет стоит: «Паршивая, — говорит, — девчонка! Какой дурак, — говорит, — тебе позволил идти сюда! Сидела бы, в куклы играла и с пионерами в садике гуляла бы! А то полезла сюда, теперь возись тут с тобой, негодница!»

Ася смеется, краснея. Проснувшийся Гамбарян тоже смеется и говорит мне:

— Не слушайте вы ее, товарищ майор. Она вам наговорит! Может, случай такой действительно был, потому что этот самый Вано двадцать пудов поднять мог. А только эту самую девочку все наши бойцы готовы на руках нести не то что на гору, а до самой Москвы, а там поднять на Красной площади и показать людям, чтобы все знали, какая это девочка, потому что она у нас тут как ангел божий…

Наш разговор прерывается, но я долго еще не могу уснуть, думая о двух девушках, отрезанных от мира снегами и льдами высоких гор, о героизме и высокой человечности их тяжкого труда. И когда я сквозь дремоту смотрю на спящего фельдфебеля, спасенного Асей Клюшкиной, я особенно остро начинаю понимать величие наших людей, их особый склад души, характер и силу.

Мы пробыли на ледяном уступе двое суток. За это время наши люди оборудовали в горах склад и установили связь с лейтенантом Метагвария. Отдыхая в гостеприимной хижине, Слава Ковзан написал своей Майе четыре письма, Порфирий Иванович сделал всем раненым перевязки, а я привел в порядок дневник и черновые походные записи. Бойцы хорошо отдохнули, почистились, побрились.

Ровно в полночь мы должны были сменить бойцов Метагвария и занять позиции на западном склоне горы Кара-Кая, где проходит тропа, ведущая на юг, к перевалу Аданге. Погода установилась тихая, пасмурная, снег прекратился, и ветра не было.

Мы сидели в хижине, заканчивая последние приготовления. Девушки собирали свои вещи. Они должны были вместе с людьми Метагвария покинуть горы и спуститься в долину на отдых. Придерживая солдатские вещевые мешки, девушки неторопливо собирали измятое белье, какие-то ремешки и скляночки, аккуратно сложенные газеты, коробочки из-под пудры — все, что накопилось у них в обжитой хижине за два месяца. Обе девушки были оживлены, но я заметил на их разрумянившихся лицах еле уловимое выражение задумчивости. Я сидел у окна рядом с Алоизом. Пленный гаупт-фельдфебель, у которого вещей не было, молча наблюдал за сборами, изредка роняя односложные фразы.

Старый проводник сван, точно каменное изваяние, стоял у дверей, скрестив руки и потупив взор. За все время этот угрюмый старик так и не произнес ни одного слова. Чувствуя себя виноватым за наши подозрения, Смага пытался объясниться со сваном и даже протянул ему сто рублей. Увидев деньги, проводник сердито замотал головой и так взглянул на Смагу, что тот поспешил спрятать деньги.

— Старый горец — отличный следопыт, — сказал мне гаупт-фельдфебель, наблюдавший эту сцену, — он не похож на наших проводников. Те продаются, а этот отдает себя. Дьявольская разница.

— Да, это большая разница, — согласился я.

После ужина, который несколько затянулся, Смага взглянул на часы и проронил, ни к кому не обращаясь:

— Ну вот. Кажется, все. Можно собираться. Десятый час.

Мы поднялись. Слава подошел к маленькой Асе и протянул ей несколько сложенных треугольником писем.

— Когда будете в Сухуми, опустите, пожалуйста, в почтовый ящик, — прошептал он, — а то, пока они дойдут до города, можно десять раз помереть…

Ася взяла письма, повертела их и повернулась к Смаге, который укладывал карты в туго набитый планшет.

— Товарищ лейтенант… — несмело сказала Ася.