Изменить стиль страницы

Теперь уже Марылька вспыхнула до корня волос.

— Уж лучше кавалер в бычачьей коже, чем в заячьей! — перебила она его резко. — По крайности, с ним бы не приходилось бегать от хлопов, как зайцу от гончих собак!

Чаплинский готовился ответить ей что–то, когда дверь распахнулась и в комнату вбежал бледный как полотно Ясинский.

— Что, что такое? — всполошился Чаплинский, схватываясь растерянно с места.

— Беда, пане… кругом творится что–то неладное… Из Зеленого Байрака ушли куда–то все люди… Веселый Кут тоже опустел… кругом что–то шепчут… при приближении пана разбегаются… Я боюсь, что старый лис не бросился в Сечь, а припрятался где–нибудь здесь.

Марылька побледнела и ухватилась рукою за стол.

— Сто тысяч дьяволов рогами им в зубы! — вскрикнул Чаплинский, хватаясь за волосы. — Ну, край, где каждую секунду можешь ожидать, что подлое хлопство сварит из тебя себе на потеху щи! И ко всему еще прячься от этого сорвавшегося с узды жеребца! Надеюсь, что теперь моя королева не станет спорить против моих слов, — обратился он к Марыльке, — и поторопится отдать приказание слугам, чтоб паковали возы.

Марылька бросила на Чаплинского полный гадливости и презрения взгляд и молча вышла из комнаты.

— Неужели же пан бросит меня здесь? — припал к ногам Чаплинского Ясинский. — Клянусь всеми святыми, я готов бежать за паном хоть в болото, только бы не встретиться с этим псом!

— Тише, — заговорил торопливо Чаплинский, поглядывая на дверь, — ты знаешь, где я припрятал Оксану?

— Знаю.

— Я дам тебе лист со своею печатью, скачи к бабе… Забирай девушку… только смотри, свяжи ее… змееныш кусается больно… да в крытые сани… и голову завяжи, чтоб не было слышно крика… бери с собою хоть десять слуг… выезжай сейчас же… только окольным путем… Комаровский взбеленился… надо прятаться от него; за Киевом съедемся; только, чтоб Марылька, знаешь… и покоевка у ней глазастая…

— Знаю, знаю! — замотал головою Ясинский.

— Лети ж, торопись скорее, выезжай на рассвете… Смотри, чтоб никто не заметил. Едем в Литву!

— Служу до смерти вельможному пану! — охватил ноги Чаплинского Ясинский и, быстро поднявшись, скрылся в дверях.

XLIII

На берегу Днепра, на пограничной черте запорожских владений, приблизительно где ныне находится город Екатеринослав{68}, приютилась в овраге корчма.

Незатейливое здание, с круглым, крытым двором и высокою въездною брамой, напоминало огромную черепаху, застрявшую в тесном овраге, между каменных глыб и высоких яворов и тополей. Как самое дворище, так и внутренние помещения были здесь попросторнее, чем в обыкновенных дорожных корчмах, даже на бойких местах; кроме общей, довольно обширной светлицы, где стояли бочки с напитками и все прочие принадлежности шинка, имелось еще здесь и несколько отдельных покоев. Такие корчмы ютились по границе земель вольного Запорожского войска от Днестра и до Днепра; их содержали преимущественно женщины–шинкарки, имена которых попадали иногда даже в народные думы и песни. Степовые шинкарки держали непременно и прислугу женскую, каковую доставляла им безбрежная степь. Летом эти вольные как степи красавицы почти все расходились по хуторам на полевые работы, к осени же, за исключением немногих, остававшихся в зимовниках, большинство их прибывало возрастающею волной к пограничным корчмам, где эти гостьи находили и приют, и веселую бесшабашную жизнь, а отчасти и заработок. Такие корчмы любило посещать запорожское рыцарство; в них, после долгого монашеского поста, разнуздывалась вольно пьяная удаль, распоясывались пояса и чересы и швырялись скопленные добычей за целое лето богатства на вино, на азартную игру, на красоток.

Насколько были строги в запорожской общине законы во время похода или в черте самого Запорожья, настолько за чертою его запорожский козак был от них совершенно свободен: женщина, под страхом смертной казни, не имела права переходить границы Сечевых владений; связь с нею козака где–либо на Запорожье подвергала счастливого любовника смертоносным киям; такую же жестокую расплату влекла за собой и чарка выпитой горилки в военное время… Оттого- то козак, проголодавшись за лето, и спешил к зиме в свои пограничные корчмы, где и предавался бешеному, а часто и дикому разгулу; оттого–то в этих корчмах с утра и до поздней ночи играла шпарко музыка, звенели бандуры и кобзы, цокали подковки, раздавались широкие песни и дрожал воздух от веселого хохота; оттого–то хозяйки–шинкарки богатели страшно и набивали коморы свои панским, еврейским и татарским добром, оттого–то и слетались сюда со всех концов Украйны красотки дивчата, не признававшие общественных пут, а любившие волю, как птицы.

Собирались сюда иной раз целыми кошами запорожцы и проводили по корчмам всю зиму. Тут даже зачастую решались на шинковых радах вопросы первостатейной важности и большие дела. Такие скопища завзятых весельчаков притягивали и из Украйны рейстровых козаков и голоту; первые спешили сюда пображничать и поиграть с славным рыцарством, а вторые стекались в надежде на даровую чарку оковитой, на ложку кулешу, а то и на участие в каком–либо добытном предприятии. Шинкарки хотя и обходились грубо с голотою, но гнать ее из–под теплого навеса не гнали, боясь мести и пользуясь иногда их услугами.

Было начало декабря. Стояла между тем теплая, почти весенняя погода. Выпавший в ноябре снег совершенно растаял; легкие утренние морозы и теплые, сухие дни почти осушили намокшую землю. Мало того, несколько дней назад разразилась над Днепром даже гроза; целую ночь вспыхивало со всех концов небо ослепительным белым огнем, и грохотали удары грома. Народ, смущенный необычайным явлением, крестился, зажигал по хатам и землянкам страстные свечи и шептал в суеверном ужасе, что это все не к добру, что и метла на небе, и гроза зимой вещуют великое горе и что быть страшным бедам, а то и концу света.

Впрочем, гроза миновала, и светлый день рассеял призраки ночи. Теперь солнце ярко светило и врывалось в открытую браму и в дырья на крыше светлыми косыми столбцами, ложась на дворище пестрыми пятнами и освещая его до темных углов. У стен дворища к яслям привязано было много оседланных и с распущенными подпругами коней; все они по большей части принадлежали к породе бахматов и имели сильно развитую грудь и крепкие ноги; в углах навеса стояли повозки с приподнятыми оглоблями и сани, а посредине, вокруг столба с множеством колец, разместились живописными группами козаки: некоторые из них сидели по–турецки на кучках сена, другие ютились на повозках, свесивши ноги, иные возились возле лошадей, но большинство лежало вповалку на разбросанной соломе, то облокотившись на локти, с люльками в зубах, то распластавшись навзничь и разметавши чуприны, храпело гомерическим храпом с присвистами и даже с трубными звуками.

По плохой одежде, представлявшей странную смесь и польских кунтушей, и козацких жупанов, и жидовских кацавеек, и мужицких кожухов, свит и женских кожушанок, корсеток и татарских халатов, и черкесских бурок, по смелым заплатам и рискованным лохмотьям в гостях сразу можно было признать голоту, бежавшую от панских канчуков и от арендаторских когтей под гостеприимные кровли запорожских шинков, к братчикам под защиту. Теперь эти беглецы предавались, после изнурительных работ широкому отдыху и безделью, терпеливо ожидая даровых угощений от богатых гуляк; один, впрочем, штопал и зашивал прорехи и дырья в своем фантастическом костюме, а другой, почти нагой, что–то усерднейше шил.

Среди голоты сидел у столба и седоусый козак, с двумя почетными шрамами на лице, с закрученною ухарски за ухо чуприной, и настраивал бандуру; он все поплевывал на колышки и ругательски их ругал, что не держат струн:

— А, чтоб вас тля поточила, чтоб вы потрухли, ведьме вас в дырявые зубы, либо что, — пригонял козак слово к слову, — а вашему майстру чтоб и руки, и ноги покорчило! Не держат, проклятые, да и что хочь!