Изменить стиль страницы

LIX

Отдавши последние приказания, Богдан отправился в свою палатку в сопровождении Кречовского, Кривоноса, Богуна и других.

— Друзи и товарищи мои! — начал Богдан, когда старшина уселась вокруг стола, и вход закрылся. — Правда, наши силы теперь удвоились, и победа, по всей вероятности, осталась бы за нами, но у нас почти нет арматы, а у поляков много горлят, да еще клятых, убойных. Добывать сразу их лагерь стоило бы слишком дорого: много пролилось бы нашей крови, а ее нужно щадить и беречь; а с союзником мы можем их задавить в их склепе и добыть все их добро без труда. Беллона любит и риск, но больше уважает проницательность и разум. Мы должны не победить, а раздавить вышедшее против нас войско, чтобы весть о нашей страшной победе сковала ужасом лядские сердца, вселила бы веру и бесстрашие в наши войска и прокатилась бы громовым ударом по всей Украйне. От этой победы зависит все наше дело. Поэтому я и хочу ударить наверняка.

— Твоя правда, пане гетмане! — согласилась старшина.

— Но Тугай–бей уклоняется{106}, — продолжал Богдан, — хитрый татарин! Он не доверяет нашим потугам. Я послал ему известие о нашем усилении и буду просить начать битву. Быть может, теперь он станет решительнее.

— Ладно, батьку! — одобрили старшины распоряжение гетмана.

— Мы тебе верим и разум твой чтим, а воле твоей коримся бесперечно.

А Морозенко уже мчался стрелой с поручением Богдана к Тугай–бею.

Утро стояло влажное, туманное. Кругом молодого козака расстилалась изумрудная долина с мягкими пологостями, покрытыми то там, то сям кудрявыми силуэтами окутанных мглою дерев. Налево, за извилистою гривой оситняга и светлыми проблесками воды, темнел длинною полосой польский обоз. Сердце Олексы билось как–то горячо и тревожно, легкий морозец пробегал по спине… Но не страх, — нет, какое–то другое чувство, делавшее все его движения необыкновенно смелыми и легкими, а мысли удивительно меткими, охватывало теперь козака.

— Так, так, скоро в бой! И поквитаемся ж за все, други, — повторял он вполголоса, сжимая коня острогами, — и за других, и за себя!..

И при этих словах перед глазами козака вставала такая близкая черноволосая головка с большими, испуганными глазами, и казалось ему, он слышит ее детский голосок: «Олексо, а когда ты вырастешь, ты женишься на мне?» Где- то, где–то она теперь, бедняжка? Да и жива ли еще? Думает, что Олекса забыл ее… Олекса… Да нет, нет!.. Надейся и жди, Оксаночка! Господь милосердный не оставит нас! Завтра битва, а там и Чигирин».

Окруженный своими мурзами, свирепый и дикий Тугай–бей сидел на куче сложенных конских кож и молча щелкал орехи, запивая это лакомство кумысом, когда к нему ввели Морозенка. Молча, с непроницаемым лицом выслушал он пылкую речь козака, то оскаливая свои крепкие белые зубы, закладывая орех в рот, то сплевывая на сторону шелуху.

— Да будет благословенно имя аллаха, дающего всем дыхание, — произнес он наконец, — что он послал моему побратыму такую подмогу; но пусть Богдан не слишком доверяет козакам: кто раз изменил, может изменить и в другой раз.

— Они не изменили, блистательный повелитель, — вспыхнул Морозенко, — они только пристали к своим братьям.

— Пек! Но ведь они выступали против них.

— Их принудили силой, гроза неверных.

— Шайтан! В случае неудачи козаков они будут говорить то же самое.

— Неудачи быть не может! — вскрикнул горячо Морозенко. — Победа в наших руках: могучий властелин сам это видит своим орлиным, прозорливым оком.

— Клянусь аллахом, да! — поднял Тугай свои черные, косые глаза. — А потому я не знаю, о чем хлопочет доблестный брат мой, источник отваги и боевой мудрости! Победа так очевидна, неприятель ничтожен, в капканах… Стоит ли на него подымать разом два клинка?

— Пан гетман желает раздавить их с двух сторон сразу, чтобы меньше пролить родной крови.

— Гм… каждому полководцу кровь своих дорога, — мотнул головою Тугай–бей и замолчал, сдвинувши черные брови, причем лицо его приняло жестокое, непреклонное выражение. — Впрочем, я подумаю… Ступай! — махнул он рукой, и Морозенко вышел.

Целый день просидел Морозенко в стане Тугай–бея. Татары угощали его и кониной, и шашлыком, и чихирем, но ни ответа не давали от своего повелителя, ни самого его не пускали назад.

Долго томился Морозенко; тревога уже начинала не раз мутить его кровь, подбираться мучительным холодом к сердцу; нехорошие думы овладевали мало–помалу его головой. Он уже сорвался было лететь и без ответа, да и то не пустили, словно пленника. Тогда Морозенко решил отважиться на все темной ночью и стал поджидать ее с нетерпением. Как вдруг поздним вечером оживился весь табор: поймали какого- то поляка, посла из польского обоза, и, заарканенного, бледного, изможденного, потащили в шатер Тугай–бея.

Через минуту поднялась во всем лагере суета. Выходили из шатра мурзы, передавали что–то радостное татарам, те в свою очередь сообщали другим, и всюду росло веселое настроение. Хотя Морозенко и понимал по–татарски, но из быстрых их речей не многое мог уловить, — он только догадался, что перехвачено какое–то письмо, что полякам очень худо…

Вскоре позвали и его к Тугай–бею. Теперь и Тугай–бей, и все мурзы смотрели дружески, приветливо.

— Передай нашему брату и союзнику, — произнес важно и торжественно Тугай–бей, — наш братский привет и вечный барабар. Хотя расчет и велел бы нам удержать своих воинов от первой битвы, но, ввиду того, что побратым наш желает выступить с нашею рукой, мы готовы заставить умолкнуть рассудок и послушаться голоса сердца. Пусть не тревожится брат мой: мы встретимся с ним при звуках труб и при бранных кликах… Дети аллаха мешают в дружбе кровь с кровью и душу с душой…

Над козачьим лагерем висела уже глухая темная ночь. И люди, и кони, и суетливый радостный гам давно уже улеглись и смолкли, лишь ветер не улегся, а выводил какую- то плаксивую ноту да вартовые перекликались ему в тон… Впрочем, не спал еще один человек в лагере, предводитель этой грозной силы, — гетман Богдан; он быстро ходил взад и вперед по палатке, останавливаясь, прислушиваясь, и, подавленный каким–то необоримым волнением, то садился к столу и сжимал себе голову, то отхлебывал из стоявшего на столе кубка.

Не робость, а какое–то жуткое чувство, смешанное из неотвязных сомнений, из едких желаний проведать, что сулит завтрашний день, из невольного трепета перед битвой, шевелилось пауком в его груди и застилало паутиной и сердце, и мозг; в этой паутине путались, вязли обрывки мыслей, неразрешимые вопросы и бросали гетмана то в жар, то в озноб.

«Да, — стучало у него в висках, — завтра… завтра… завтра… роковой час… секирой висит… Но судьба за нас… победа несомненна… такое единодушие… — бодрил себя гетман, но безотчетная тревога подтачивала тут же его бодрость; — А артиллерия?.. Наша ничтожна… три–четыре калеки, а там… да и гусары, ведь если они ринутся со своими страшными копьями — нашим не устоять: ни пулей, ни стрелой не прошибешь их лат и шеломов, а малейшее колебание, ничтожный перевес в натиске врага — и паника может охватить еще не окрепших, не уверенных в победах… Оттого–то для верности первого удара и нужно бы было татар, — ой как нужно было бы! А Тугай–бей словно уклоняется, да вот и Морозенка до сих пор нет! — затревожился вдруг Богдан. — Отчего? Давно бы пора! Ведь Чамбул рукою подать… Или не застал Тугая? Но нет! Бей никогда не оставит своих полчищ… Или схвачен поляками и на пытке конает? Только Морозенко ужом пролезет, ветром пролетит, пиявкой выскользнет, а живым в руки не дастся! Ну, а если Тугай?.. — сыпнуло ему словно снегом за шею. — Нет, нет!.. Прочь, черные мысли!»

Богдан отдернул полу палатки и стал всматриваться в черную мглу: далеко за речкой мерцали огни польского лагеря, словно волчьи зрачки, но так тускло, что Богдан подумал, не пал ли туман? «Но ведь при ветре тумана не бывает? А может быть, моросит? Ах, кабы дождь, вот бы помощь была, так помощь!»