Изменить стиль страницы

— Чего ты, Тимасю, от меня бегаешь, — чего ты дичишься меня? — пристанет она к нему, лаская по щеке, заглядывая в глаза.

— Так! — буркнет ей совсем растерявшийся хлопец,

— Да ведь я же тебе сестра, как Катря и Оленка, — удержит его Марылька, — ведь твой батько взял меня за дочку … Значит, и ты мне стал родным братом… Отчего же не хочешь со мной дурачиться, как со своими сестрами? Отчего ты не хочешь любить меня, как их?

— Нет, неправда! — вскрикнет, бывало, дико Тимко.

— Как неправда? Значит, ты меня любишь? Да? Любишь? Отчего же ты никогда не поцелуешь свою сестрицу?.. У! Недобрый, злой! — И Марылька, тешась, как ребенок, смущением хлопца, начнет целовать его, пока тот не вырвется и не удерет.

Впрочем, под конец удалось — таки ей приучить к себе этого дикаря, и он подчинился было совершенно ее влиянию, даже стал, согласно ее указанию, учиться старательно, чтобы не ударить перед ней лицом в грязь. Вскоре, впрочем, обрушившиеся над семьею события положили конец этой детской привязанности и разлучили Тимка с Марылькой года на четыре. За это время Тимко из глупого хлопца превратился в удалого запорожского юнака, испробовавшего и пороховой дым, и завзятья, прикоснувшегося к меду и горечи жизни, заглянувшего даже смерти в глаза, а Марылька за это время из прелестной, игривой, ветреной девочки преобразилась в дивную, обольстительную красавицу, пережившую уже сердцем много лукавств и невзгод.

О ее прежней роли в семье Тимко тогда, будучи еще полуребенком, очевидно, не догадывался; но теперешнее положение ее в лагере батька, нежность последнего к ней, которой даже бравировала Марылька, не могли не поставить его на верную точку зрения. Эта догадка шокировала Тимка и вызвала в его сердце какое — то возмущенное и горькое чувство, — за отца ли, или за что другое — он уяснить себе толком не мог, а чувствовал только обиду и стал избегать Марыльки; но она была так ласкова с ним, так дружески любезна и так обворожительна, что Тимко помимо воли все ей простил и снова почувствовал, как стала его влечь к ней неодолимая сила. Когда же в Киеве, оттолкнутая холодностью гетмана, потерявшая почву под ногами, эта бедная женщина в минуту безутешного горя и отчаянной тоски обратилась со своими слезами к нему как к единственному во всем мире другу, то сердце Тимка, отзывчивое и легко воспламенявшееся, сразу стало на ее сторону и возмутилось на батька…

— Тимасю мой, родненький! — говорила сквозь слезы Марылька. — Ты молод и чист сердцем… ты не знаешь еще всех пасток и ям в жизни… Многое тебя возмутит, и многое ты осудишь… Но, боже, как легко в эти ямы упасть и как трудно из них выбраться! Один неверный шаг — и человек пропал — и никто, никто не протянет ему руки… все друзья отвернутся, останется лишь один, постоянный и неизменный, — это страдание! Ах, ради этого друга можно несчастному простить многое!

— Тебя обидел батько? — спрашивал мрачно Тимко, сжимая прямые, широкие брови и помаргивая веками, чтобы не дать застояться на них набегавшей слезе.

— Я не буду… не смею на него говорить, — глотала слезы Марылька, — он мой повелитель, мой кумир!.. Я только одно знаю: что и душу, и сердце отдала ему, готова отдать и жизнь… Что детей его люблю, как себя, а тебя, мой юный друже, больше себя!.. Ах, только как я несчастна, как несчастна!.. Все бы мне перенесть для него было легко — и это унижение, и этот позор… Но его холодность…

— Я скажу батьку, — этак нельзя… Что же это? За что? Нельзя же так.

— Стой, Тимасю, не горячись! Борони тебя боже и намекнуть, — лучше сдадимся на долю да на господню волю… Мне вот обидно, что я щирым сердцем к Катрусе и к Оленке… а они.

— Ну, тех, ежели что, так я и за косы потяну, — загорячится Тимко, — а вот не обратиться ли к пану Ивану Выговскому, — он голова, и батько его слушает.

— Только не в моем деле, — горько улыбнется Марылька и потом вдруг обовьет руками шею Тимка и поцелует горячо в щеку, промолвив: — Ох, какой ты хороший да добрый…

Тимка словно варом обварит, сердце у него запрыгает, в глазах забегают огоньки, а Марылька уже ушла к себе доплакивать свое горе.

Когда же после венца гетман с семьей переехал в Чигирин, то Тимко снова стал в какие — то натянутые отношения к своей мачехе: это новое положение ее как — то дисгармонировало с прежней теплой дружбой, и Тимко стал удаляться от жизнерадостной пани Елены. Сама же она, будучи упроченной в своем общественном положении, сразу отдалась угару честолюбия, обаянию власти и закружилась в пирах да в утверждении королевской пышности во дворце. В деле благоустройства дворца Елена нашла себе самого преданного помощника в Выговском. Он выписал для этой цели колонии мастеров и художников из Варшавы, из Кракова и даже из Волынщины.

Казна гетмана могла потворствовать, всем затеям, — она, казалось, была неистощима.

Выговский старался овладеть расположением пышной гетманши и приобрести в ней помощницу своим планам. Необычайное честолюбие и жажда власти новой Семирамиды были сразу поняты им и совпадали тоже с его идеалами, а обаятельная красота повелительницы еще усиливала стремление его завоевать услугами у ее ясной мосци доверие и симпатию и дружно вместе с ней влиять на гетмана.

Чигирин стал наполняться приехавшими гостями, в нем закипела деятельная жизнь, началась бесконечная ярмарка, неустанное движение, поднялась сразу торговля. Многие шляхетские фамилии стали перебираться в эту новую столицу, чтобы быть поближе к блеску восходившей власти. Город рос не по дням, а по часам.

Сам гетман по приезде в Чигирин занялся деятельно гражданским устройством страны. Всю Украйну, простиравшуюся теперь на север до Литвы и до старой Польши, а на запад до австрийских владений, разделил он на полки и приказал полковникам приписывать в свои реестры бывших уже в войсках поселян и охочих новых, — этим путем он желал хоть часть простого народа, поспольства, перевести в козачье сословие, избавив его от панской зависимости.

Об остальном была речь впереди, и Богдан не мог придумать, как уладить этот фатальный вопрос. Административную и судебную власть оставил он в селах и местечках за войсковой старшиной, во всем же городе ввел самоуправление по мискому магдебургскому муниципальному праву, к которому уже русский народ был привычен, — администрация города сосредоточивалась в ратуше или магистрате, где заседали райцы под главенством бурмистра, и имела под своим ведением и полицейских чиновников, дозорцев; суд же вершился в собрании лавников под председательством войта. В главных городах и крепостях было оставлено еще и военное начальство — воеводы и коменданты, назначаемые королем. Теперь, по Зборовскому договору, последние власти должны были быть православного исповедания, и в Киев воеводою был назначен Адам Кисель.

LXXI

В напряженных и усиленных трудах гетман находил единственное успокоение своему внутреннему глубокому недугу, который подтачивал его душевное спокойствие и семейную радость: болезнь Ганны, хотя имевшая счастливый исход, стояла укором в его совести, и ничем он не мог ни успокоить, ни опьянить ее; укор словно рос и становился каким — то пугалом в робких и нежных проявлениях его чувств к Елене; иногда в бешеном порыве страсти он с каким — то злорадством топтал это пугало, этот укор, но проходил угар — и укор поднимался снова и еще с большею силой вонзался в изнывшее сердце; из — за этого укора вставал другой, еще более грозный, — за поспольство; никакие философские увертки, что их подчиненное состояние есть закон необходимости, что так ведется во всех царствах, что так и должно быть, ничто не умиротворяло его совести: она кричала ему, что он обманул народ и принес его в жертву. Между тем и за самый мир гетман, не мог быть покоен. Предстоял скоро сейм в Варшаве, который мог или утвердить, или совершенно отвергнуть Зборовский договор, а верный Богдану пан Верещака сообщил уже, что в Варшаве все возбуждено против короля и канцлера, ходят по городу пасквили, растут на них обвинения в государственной измене… Одним словом—, по всем признакам, на утверждение договора рассчитывать нельзя. Приходилось, значит, всем быть настороже, а боевым силам Украйны быть готовыми в каждую минуту к борьбе. И в войсках, и в народе стали возникать неудовольствия, Эти неудовольствия грозили перейти в бунты при первом появлении выгнанных помещиков в своих имениях. Все это предвидел Богдан и тяжело задумывался, не находя выхода из своего положения.