Изменить стиль страницы

Слыша угрожающие толки кругом, Варька уже жалела, что сгоряча обмолвилась словом; она предвидела, что страшная расправа с паней Викторией, порученной ей для досмотра, огорчит бесконечно Чарноту и навлечет на нее его гнев.

Действительно, под Корцом еще, когда Виктория осталась в палатке Чарноты и, охваченная наплывом долго сдерживаемой страсти, клялась ему в вечной любви, когда она, воспламеняясь сама в бурных и пылких объятиях ненасытного и неотразимого как в боевых схватках, так и в нежных ласках козака, — там еще Варька была призвана на совет и дала слово славному лыцарю и герою, дружеское слово, помогать ему в этой сердечной справе и приютить настоящую коханку и будущую жену своего полковника.

Оставаться Виктории в палатке атамана было не только зазорно, но, с точки зрения тогдашних нравов, даже преступно, а потому Чарнота и пристроил свою коханку к жиночому куреню, под непосредственный надзор Варьки, на скромность которой он полагался вполне. Но шила в мешке не утаишь, и скрываемая тайна скоро стала достоянием всех. Товарищество, впрочем, отнеслось к понятной всякому слабости не только снисходительно, но даже с чувством одобрения: козачьему самолюбию льстило, что княгини, чуть ли не королевы, поступают теперь в любовницы к козакам… Но козаки, находившиеся под перначом Чарноты, снисходя к своему полковнику, смотрели все — таки враждебно на ляховку и приписывали ей всякие невзгоды… Вот почему и теперь они дали полную веру догадке: не шпионит ли ляховка?

Чарнота же, опьяненный сладкими порывами страсти, все свободное от занятий время жег в объятиях своей обаятельно — дивной Виктории и тем возбуждал против нее еще больше своих покинутых отчасти товарищей. В чаду наслаждений он и не замечал, как сама Виктория к нему изменилась: помириться с этою грубою обстановкой она не могла, соединить свою княжескую корону с козачьим шлыком было непосильною для нее жертвой, а вернуть этого красавца витязя в лоно шляхетства она теряла надежду. Кроме того, она была убеждена, что раз поднимается серьезно могучая Речь Посполитая, то перед этою силой растает, как туман перед солнцем, мятежное хлопство, и тогда все эти Чарноты станут банитами, а это будет неминуемо, так как угоревшие от случайных побед дикари не знают предела своим желаниям и неудержимо влекут себя к каре… В последнее время она стала чаще задумываться над своим положением и даже искать из него выхода.

Гетман в тревоге и раздражении не мог даже присесть, а все ходил взад и вперед по покою, то посматривая в окно на метавшихся по всем улицам и переулкам Козаков, то подбрасывая изредка ногою валявшиеся на полу ворохи написанных всякими почерками бумаг. Вдруг его взор приковала к себе мелко исписанная женскою рукою бумажка.

Богдан задрожал, вспыхнул весь и схватил этот клочок брошенной бумаги; гетман так был взволнован, что не знал, куда и деться с своею драгоценною находкой, и, несмотря на то, что был один в комнате, забился с ней в угол; но там оказалось темно для чтения мелкого почерка; наконец он сообразил и подошел с бумажкой к окну. Письмо было написано женскою рукой, но незнакомым ему почерком. Это разочаровало гетмана; он хотел от досады разорвать его в клочки, но несколько слов заинтересовали его, и он прочел обрывок; оказалось, что какая — то пани извещала коменданта о силах Хмельницкого, о его намерениях идти на Збараж и умоляла спасти ее. «Кто такая пани? Откуда она знает, что делается в лагере?» — задавал себе гетман вопросы и не мог подыскать к ним ответов; одно только ему было ясно: что завелся в лагере шпион, что он через какую — то пани сносится с неприятелем и передает ему гетманские тайны.

— Да, я угадал сразу, что есть у нас шпион, — сказал громко Богдан, брякнув саблей, — есть, и нужно его вывести на чистую воду!

В это время раздался говор многих голосов на ганке, сопровождаемый взрывами хохота, и Сыч, окруженный толпой старшин и Козаков, вошел победоносно в комендантский покой, придерживая своей могучей дланью за шиворот тощую, согнувшуюся фигуру лысого шляхтича с пачкой бумаг под мышкой. Лицо Сыча было красно, мокро и сияло торжеством победы.

— Нашел, ясный гетмане, обрел лядского шпиона! — закричал он еще в дверях, приподнимая в руке свою жертву,

— Кого? Где? В чем дело? — встрепенулся Богдан, заинтересованный этим явлением.

— Сей есть соглядатай из стана филистимлян, — заявил величаво Сыч, останавливаясь перед гетманом и выпуская из рук обезумевшую от страха фигуру.

Лысый шляхтич как стоял, так сразу и упал на колени и, протянувши к небу худые, как две жерди, руки, простонал едва слышным голосом:

— Литосци!

— Ге — ге, теперь возопил гласом велиим! — заговорил, улыбаясь во весь рот и шумно переводя дыхание, Сыч. — А что он шпион, так и паки реку. Я его сцапал во рву вот с этими самыми бумагами… Хотел было дать драла, но аз накрыл его правицей. «А что ты, — спрашиваю, — такой — растакой сын, здесь поделываешь?» Так он такую понес околесицу, что не соберешь и в мешок. «Я, — говорит, — вольный слуга какого — то Аполлона». А я ему: «Пойдем к гетману на расправу, старая ворона!»

Во все время доклада Сыча шляхтич опустил простертые руки и шептал только дрожащими, побелевшими губами:

— Литосци, литосци, ясновельможный!

Старшина хохотала, глядя на этого шляхтича, да и трудно было удержаться от смеха: его длинное, худое лицо, искаженное ужасом, с всклокоченными жидкими волосами и открытым ртом, было очень комично.

— Как имя? — спросил строго гетман.

— Яков Кобецкий… из Хмелева, — едва вымолвил, трясясь как осиновый лист, шляхтич.

— Чем занимаешься?

— Служу музам и грациям.

— Кому?

— Музам и грациям, — вспыхнул поэт.

— Что ж ты делал во рву?

— Когда я окончил оду на победу славной шляхты над схизматами, то тогда лишь заметил, что крепость пуста, что все бежали… Ну, я испугался…

— И остался во рву?

— Обронил там свои сладкозвучные вирши… и вернулся за ними.

— А чего ж ты бежал?

— Что же, и Пиндар бежал[84], — вздохнул глубоко несчастный поэт.

— А когда отсюда вышли войска, жители и куда направились?

— Клянусь Парнасом, не знаю… Позавчера было шумно везде, и я искал уединения, чтобы в тиши настроить свою лиру… но шум и гвалт меня преследовали… Я прятался с робкою музой, но, увы, только вчерашний день был покоен и тих и вдохновил меня…

Взрыв хохота прервал шляхтича; он стал испуганно озираться по сторонам и замолчал.

Богдан становился раздражительнее и мрачнее; общая веселость не гармонировала с его душевным настроением.

— А кто здесь был? Одни ли войска? Или и шляхетские семьи?

— О, здесь были розы… здесь сверкали на земле звезды… здесь блистала красота! Я порвал много струн в своем сердце на песне…

— Какие фамилии здесь были? — топнул гетман ногою.

— Ай, литосци! — закрыл руками глаза себе шляхтич. — Я фамилий не знаю… мне они не нужны… только красота…

— Так ты ничего не знаешь? — прикрикнул на него Богдан.

— Ой, ясноосвецоный пане, я не виноват! — стонал и всхлипывал с отчаянием служитель муз и граций. — Я прежде писал оды полякам на победы их над хлопами, а ныне я стану писать оды вам на победы над шляхтой.

— Не нужно нам твоей продажной музы, — прервал его предложение гетман, — уведите этого поэта, где взяли, в ров… а нам, коли никого нет, оставаться здесь нечего… Собирайте войска! — сказал сурово Богдан и махнул рукой, чтобы увели пленника.

Все, заметив неудовольствие гетмана, поспешили выйти из комнаты.

Один лишь Чарнота задержался на время и по уходе всех сообщил интимно Богдану, что в войсках идет волнение, что причин его он хорошенько не разобрал, но, видимо, народ подозревает кого — то в потворстве ляхам и в предательстве, а потому сделанное им сейчас распоряжение поднимет целую бурю, — войска же устали и рассчитывали вознаградить себя хоть добычей, а тут снова им объявлен поход.

— Раз я сделал распоряжение, брате, так оно нерушимо, — ответил резко Богдан. — Гетман — не баба, чтоб менял свои слова. Этак, пожалуй, и во время битвы еще станут просить себе отдыха. Успеют отлежать и дома свои бока!

вернуться

84

Пиндар — греческий поэт (около 518–448 гг. до н. э.).